Воруй-город и красная гусеница. Часть 3

Ельцин начинал понимать, что он Один. Но вместо того, чтобы собраться внутренне, активно искать выход из положения, секре­тарь горкома «поплыл». Из него, как из мяча, стал выходить воздух. Что делать дальше? Кругом враждебная среда, Москва, как клетка для вольнолюбивого льва. В Свердловске Ельцин махнул бы на се­вер области, и там, у костра, под шулюм из куропаток и сосьвин-скую селедочку пропустил бы с товарищами стаканчик-другой. На сердце полегчало бы, и в себе разобрался получше. А тут съездил раз-другой на Воробьевы горы побродить в одиночестве, полежал в барокамере, насыщаясь кислородом — никакого удовлетворе­ния. Душно от притворных улыбок чиновников с большой фигой в кармане. Кислорода в душах людей так не хватает, а всю Москву в барокамеру не засунешь! Могу свидетельствовать, что Ельцин то­гда не пил, по крайней мере, мне это видеть не приходилось. Он жил в своей московской клетке постоянно на людях и за ним сле­дили сотни предвзятых глаз. Он все больше скисал.

Каждый понедельник, ранним утром, мы по-прежнему со­бирались в кабинете первого секретаря — члены бюро горкома и редактор газеты. Совещания теперь проходили вяло, без при­вычного ельцинского громогласия: «Это ш-шта такое ?!» Члены бюро кратко и по-казенному отчитывались за неделю, Ельцин ла­донью правой руки молча катал по столу горсть карандашей. Ис­кру возмущения в сидящих высекал обычно председатель Мос-горисполкома Валерий Сайкин. Вообще-то это был не амбициоз­ный человек, а дорога его по жизни начиналась как у меня: рос в многодетной семье без отца, погибшего на фронте, занимался классической борьбой… Правда, он коренной москвич — рабо­тал на «ЗИЛе» директором, там его приметил Горбачев и сосватал Ельцину в предгорисполкома. Уже тогда замаячила в столице ка­тастрофа с коммунальным хозяйством — тысячи километров во­допроводных и канализационных труб превысили все сроки экс­плуатации. Срочных мер требовали другие большие проблемы.

Сайкин считал, что всем этим должны заниматься райис­полкомы, а сам взялся за строительный комплекс. Он исходил из здравого смысла. Но райисполкомы при Промыслове были как бы на беспривязном содержании и разучились работать. Дело шло с большим скрипом — ответственных за него не сыщешь. По­звонишь Сайкину, чтобы поговорить, а секретарша: «Валерий Ти­мофеевич на железнодорожной станции на разгрузке пиломате­риалов». Или: «Валерий Тимофеевич на разгрузке шифера…» Так и хотелось ругнуться: «Елки-палки, он что, работает бригадиром кровельщиков, а не председателем горисполкома?» Газета писала обо всем этом — Сайкин скандалил. Они там, на ЗИЛе были защи­щены от критики пуленепробиваемым гришинским щитом и та­ким же щитом хотели теперь опоясать горисполком. Почему-то особое раздражение вызывали у Сайкина публикации о плохом качестве овощной продукции в столице.

Он привел к себе в замы химика — работника Минхимпро-ма СССР, тоже коренного москвича, и поручил заниматься пло­доовощными базами. При мне его утвердили на заседании бюро горкома, и Ельцин, перекладывая бумаги, сказал: «Будет теперь у Сайкина зам по капусте». Этим замом стал нынешний академик значительного числа академий, почетный работник почти всех отраслей и главное инициатор переброски северных рек в сто­рону руководителей правящей партии мэр Юрий Лужков. К нему еще вернусь в следующих главах. Мы вместе с ним были депута­тами Моссовета, встречались на сессиях, но никогда он не подхо­дил ко мне с какими-либо претензиями.

Эти претензии Сайкин, видимо, копил для понедельничных совещаний у Ельцина. Он взлетал в рассуждениях с вялых вилков капусты до твердых позиций в политике: газета зарвалась, все ее полосы надо обрамлять в черные рамки. Температура за столом поднималась. Члены бюро по очереди, исключая Юрия Белякова, апеллировали к первому секретарю: газета призвана поднимать авторитет коммунистов-руководителей, а «Мосправда» втапты­вает их в грязь. Ельцин слушал молча, время от времени посмат­ривая на меня. Его глаза как бы говорили: «Мотайте себе на ус!» Обычно он заканчивал совещания, не комментируя выступления членов бюро. Но как-то очень усталым голосом сказал мне:

— Знали бы вы, что приходится выслушивать в ЦК мне по по­воду газеты…

Вскоре об этом узнал и я. Политбюро проводило совеща­ние с главными редакторами центральных газет. Вызвали и меня, поскольку я утверждался на свою должность секретариатом ЦК КПСС. В небольшом зале длинный стол президиума, за кото­рым живые боги, вершители судеб нашего брата-объекта пере­стройки: в центре Горбачев, по разные стороны от него члены По­литбюро: Лигачев, Соломенцев, Зайков, Чебриков, Воротников, Никонов и другие. Начался ровный разговор: какая газета удачно проводит линию партии, а какой нужно бы добавить оптимизма в статьях. Перестройка вступает в решающую стадию, и журнали­сты обязаны уже сами видеть человеческое лицо социализма и с выгодных ракурсов показывать его людям. Щипнули «Аргументы и факты», пожестче прошлись по «Московским новостям»…

И тут почему-то Никонов, секретарь по селу, с которым горо­жан связывали разве что поездки на уборку картошки, заговорил о «Московской правде». На его взгляд, это очень вредная газета — она заражает народ пессимизмом. В президиуме поднялся шум. Сильнее всех распалился Лигачев. «Это не газета, это антипартий­ное безобразие, — нажимал он на голос. — Такие надо закрывать к чертовой матери». Конкретизировал причины разноса секре­тарь ЦК Александр Яковлев. «Московская правда», говорил он, как крыса, подгрызает коммунистические основы, и — какое кощунст­во! — замахивается даже на Ленина. Из президиума волной плес­нулся выдох негодования. Это потом они, в безопасные времена, стали выдавать себя за давних борцов с тоталитаризмом.

За несколько дней до совещания мы опубликовали статью Шода Муладжанова «Чья карета у подъезда?» В ней — о кортежах лимузинов с сановными чиновниками, которые носятся по ули­цам, подвергая опасности всех остальных. В статье назывались и адреса, где у подъездов спецшкол и спецучилищ всегда столпо­творение государственных машин — привозят и отвозят отпры­сков крупных вельмож. И когда очередь в президиуме бросить свой камень дошла до председателя КГБ СССР Чебрикова, он го­лосом железного Феликса сказал, что как раз эти публикации при­вели к вчерашнему опасному инциденту. Двигался кортеж секре­таря ЦК, а из кустов его забросали камнями. «Полторанин под­стрекает народ на бузу, — заключил председатель КГБ. — За это надо под суд отдавать!»

Я вжал голову в плечи — неужели сейчас зайдут с наручни­ками? И взглянул на Горбачева. Он смотрел на меня. В его глазах искрилась усмешка, а лицо выражало удовлетворение. Два года спустя на первом съезде народных депутатов СССР с таким вы­ражением лица он смотрел в зал из президиума, а с трибуны ка­тились потоки речей — одна смелее другой. В числе депутатов-москвичей я сидел в первом ряду, и наши взгляды встретились. Горбачев что-то быстро набросал на листе бумаги, поманил меня рукой и протянул записку. «Какой разброс мнений! Какой накал плюрализма!» — было в этой записке. Михаил Сергеевич очень любил, когда вокруг стояла пыль столбом от споров, но только не задевающих лично его. Он купался в удовольствии от столкно­вений одних групп с другими. И от возможности в любой момент непререкаемым словом рассадить всех сверчков по своим шест­кам. Но сейчас, в этом зале, столкновений не было, если не брать во внимание чью-то цель бить по стороннику Ельцина, а рикоше­том по самому Ельцину. Была обычная порка несговорчивого че­ловека, шел тяжелый каток по улице с односторонним движени­ем. Политбюро хотело и дальше превращать всю страну в эту ули­цу и давить катком тех, кто отважился двигаться не по правилам верховных властителей. Перестройка не тронется с места, пока не спустишь партийных богов с их защищенного от законов поли­тического неба.

Члены Политбюро, видимо, рассчитывали на оргвыводы. Но Гор­бачев завершил заседание неожиданно примирительным тоном.

— Ладно, — сказал он, — люди здесь все взрослые. Понима­ют, на что идут. Пусть делают выводы из нашего разговора.

Выходили в «предбанник» молча. В одних глазах коллег я видел злорадство: «Доигрался, парень!»,— в других сочувст­вие. И тогда, и сейчас редактора— народ очень разный. У боль­шинства из них в генах сидит священный трепет перед началь­ством, они готовы поклоняться даже пеньку, если его водрузили по недоразумению на божницу. Они будут гнобить несогласную мысль, прикрывая свое ничтожество демагогией о высоком дол­ге перед страной. И гораздо реже — перед тобой люди с внут­ренним стержнем, которые учитывают объективную ситуацию, но при этом стараются соответствовать своему профессиональному предназначению.

Вернувшись в редакцию, я долго сидел в одиночестве и от­ходил от высочайших оплеух. Ох и паскудная у меня жизнь — ни дня, ни ночи покоя. До моего прихода в «Мосправду» по утвер­жденному свыше графику номера газеты сдавали в печать ран­ним вечером. После шести в столице происходили значительные события, творились сенсации, а завтрашний номер в типогра­фии уже был отпечатан и приготовлен к доставке. Новости моск­вичи узнавали по телевидению — зачем им газета, которая дает материал с опозданием на сутки. Это, естественно, сказывалось на тираже. Я упросил Ельцина повлиять на управделами ЦК, что­бы с нас не брали штрафы за сдачу в типографию номеров в бо­лее поздние сроки. Он договорился. И мне приходилось работать в редакции до двух или даже до четырех часов утра, а в десять утра — планерка. Но до нее нужно еще успеть прочитать подго­товленные отделами материалы. Да к тому же постоянные дерга­нья по инстанциям и споры с опровергателями.

У меня от авитаминоза уже проступили пятна на руках. Так я сидел, вспоминая злые лица членов Политбюро, и фантазиро­вал: очутиться бы на прежней работе, да отправиться в команди­ровку, например, к рыбакам Камчатки, где лососи пляшут в стру­ях водопадов, пробиваясь вверх по течению. Или поехать опять к воркутинским шахтерам и там после спуска в забой, соскоблить с себя в бане угольную пыль, выпить залпом ковш холодного кваса, да поговорить с горняками по душам. Только ведь снова начнут шахтеры мучить вопросами: почему они в богатой стране сидят даже без жратвы. И неужели я, мужик из народа, не вижу, сколь­ко развелось вокруг паразитов. Вижу, конечно. (Догадывались бы они, сколько станет паразитов лет через 10 — 15!). И знаю давно, что главные паразиты сидят в Кремле, а они, как тарантулы, рож­дают скопище паразитов поменьше. И пока маток-тарантулов не раздавишь, все будет изрыто норами вседозволенности. Нет, не до созерцания мне лососевых карнавалов, надо не обращать вни­мания на синяки и делать свое маленькое дело. Капля за каплей, капля за каплей — и даже от чиха ягненка поползет по валуну ши­рокая трещина.

Правда, выпускать интересные номера становилось все сложнее. Почти ежедневно мы сцеплялись с цензором из Глав-лита, приставленным к «Мосправде». Он взял манеру третиро­вать нас ультиматумами далеко за полночь. Днем, как хорек, от­леживался где-то в дупле, а по темноте принимался за наш курят­ник: или надо кастрировать материалы, или цензор вышвырнет их из номера. Я своими злыми ночными звонками просто достал его начальника, главного цербера страны Болдырева. Спросонок он долго не понимал о чем речь, просил передать трубку стояще­му рядом со мной цензору. Иногда дозволял пропустить статьи в прежнем виде, а чаще нам приходилось кроить их абзацами (вре­мени для переверстки номера не оставалось), выплескивая зало­женный смысл.

Зазвонил телефон— в трубке был усталый голос первого секретаря.

— Вернулись? — с нотками равнодушия спросил он. — По­чему не докладываете?

—   А что, — говорю, — докладывать? Ну топтали меня, ругали последними словами…

—  Знаю, — сказал Ельцин, — в горкоме уже потирают руки.

Этой фразой он как бы отделял себя от горкома. Случайно вы­рвавшись, фраза выдала его настроение последнего времени: он один, и по ту сторону идеологического плетня остальной горком.

Помолчав, Ельцин предложил:

—  Надо пригасить критику. Зачем гусей дразнить.

Что значит пригасить? Газета ведь занимается критикой не ради критиканства. Мы отстаиваем конституционные права гра­ждан, и тех, кто ставит себя выше Основного закона, за ушко вы­тягиваем на солнышко. Любое предложение в газете по рефор­мированию системы можно заклеймить очернительством. Любую статью о воровстве чиновников можно истолковать как призывы к погромам. У демагогии нет берегов. И нельзя перед ней выбра­сывать белый флаг. Это я постарался объяснить Ельцину. Он слу­шал, не перебивая, но в конце разговора сказал:

—  Все-таки подумайте…

Летнее затишье в конторах чиновников дело обычное. От­пуска, поездки делегаций за рубеж. И к концу лета 87-го москов­ская политическая жизнь находилась в состоянии дремы. Но это было затишье с настораживающим подтекстом. Будто сидишь у себя в комнате дома, а в подполе что-то шуршит, кто-то возится беспристанно. Знаешь, там обитают мыши. Но почему они так воз­будились?

Газета продолжала свое дело, нужно было уточнять с чинов­никами кое-какие факты или моменты. А позвонишь отраслево­му секретарю горкома и секретарша тебе: «Он уехал в ЦК». По­звонишь кому-то еще — то же самое. Один уехал, другой … Ель­цин терпеть не мог, когда кто-либо из работников горкома бегал в ЦК за его спиной. А тут кот еще на крыше, но мыши уже пусти­лись в пляс. С чего бы это?

В августе меня вызвал к себе зав. отделом пропаганды Юрий Скляров. Тоже бывший правдист— суховатый, педантичный ис­полнитель. Он сказал, что в секретариате ЦК готовится вопрос об отстранении меня от должности. Тут же был зам. заведующего, и Скляров велел мне идти с ним для мужского разговора. Меня по­вели по этажам Старой площади, ключом открыли двери непри­метной комнатки и усадили за стол. В комнатке не было даже те­лефона. Замзав сказал, что они выполняют поручение товарища Лигачева, и изложил суть этого поручения.

Оказывается, они считают меня своим человеком, который участвовал в разработке концепции перестройки, и по поруче­нию ЦК как правдист расследовал неприглядную деятельность некоторых первых секретарей обкомов КПСС — их потом снима­ли с работы. Но вот я связался с авантюристом Ельциным и порчу себе карьеру. Зачем мне это нужно! Мне надо только написать за­писку на имя Лигачева, будто я раскаиваюсь как истинный лени­нец и что антицековская, антипартийная и другая анти-зараза ис­ходит от Бориса Николаевича: это он меня заставляет делать та­кую омерзительную газету. Напишу — и вопрос о снятии меня с должности отпадет. Могу работать хоть до Второго Пришествия.

Вот с какой стороны они решили ударить! Сказать, что я силь­но был огорошен, значит ничего не сказать. Оскорбительно, конеч­но, когда тебя принимают за такой же партийный пластилин, как и они сами. Система вылепила из них не то сторожевых тварей, не то падальщиков, и они абсолютно уверены в податливости мо­ральных устоев других. Но меня встревожило иное. Чтобы трусова­тые клерки из аппарата ЦК начали говорить о кандидате в члены Политбюро в таком непочтительном тоне и так развязно, должны были произойти наверху события исключительного характера. Со­бытия, предопределяющие крутой поворот в судьбе Ельцина. Я до­гадался: Лигачев шьет дело против московского секретаря. Не слу­чайно, выходит, активно таскают работников горкома в кабинеты ЦК. И от меня требовали забить свой гвоздь в гроб его политиче­ской карьеры. На такую акцию пойти самостоятельно Лигачев не мог — не того он полета. Значит, получено «добро» от генсека?

Записку писать я отказался. Не надо меня унижать предложе­нием стать Иудой, тем более, что Ельцин никогда не вмешивался в политику газеты — ее определяю я, как редактор. И я один несу ответственность за содержание «Мосправды». Сказал это замзаву и
поднялся уходить.

—  Нет, номер не пройдет, — остановили меня. — Приказано закрыть в комнате и пока не будет записки, не выпускать.

Замок в двери щелкнул, и я остался один.

Все это походило на дурной сон. Они хотели припугнуть меня, пройтись шантажом по нервам, как наждаком? Что-то совсем обна­глели ребята из аппарата ЦК, но не должны же они заигрывать­ся. Однако время шло, а обстановка не менялась. Через каждый час в дверь просовывалась физиономия замзава: «Написал?» — «Нет!» — «Ну тогда сиди дальше!» Не бить же его стулом по голо­ве. Потом замзав, видимо переключился на другую работу, и вме­сто его, знакомого до боли лица, стало появляться очкастое диво инструктора.

Давно закончился обеденный перерыв — сижу без еды, без воды, без возможности сходить в туалет. Надо что-то придумы­вать! Без телефона не позвонишь никому (о мобильниках тогда еще слыхом не слыхивали), а нужно срочно выйти на Ельцина, и на работе меня, конечно, уже потеряли. Стал настойчиво сту­чать в дверь, инструктор появился не сразу. Я сказал, что созрел до записки. В ответ самодовольная ухмылка: «Давно бы так!» Толь­ко, говорю, сто лет уже не пишу от руки, мне нужна пишущая ма­шинка и приспичило в туалет. Инструктор остался ждать у дверей приемной замзава, где стояла машинка, а я направился к туалету в конец коридора. И, поравнявшись с лестницей, стремглав бро­сился вниз, а там мимо постового — на выход.

Ельцин был в кабинете один. Мой рассказ он выслушал с оза­боченным видом. Иногда останавливал и просил вернуться к ка­ким-то деталям.

—  Я чувствую, как меняются настроения наверху, — сказал Борис Николаевич. — И Лигачеву Михаил Сергеевич уступает все больше власти. Тот им пытается командовать на заседаниях По­литбюро. А с Лигачевым у меня сейчас отношения хуже некуда.

Ельцин встал, повесил на спинку стула пиджак и медленны­ми шагами принялся ходить по кабинету. Кривясь от подступаю­щей боли, потирал время от времени левую часть груди правой рукой. Ходил молча и долго.

О чем он думал? Терзала Ельцина, мне кажется, мысль, что Горбачев отступился от него окончательно. Сдал на милость мо­сковской мафии. Сдал на милость ненавистного аппарата и пре­жде всего аппарата ЦК, который расставлял руководящие кадры в обкомах, крайкомах, ЦК компартий союзных республик. И мог в удобный момент, настроив этих людей, попортить кровь генсеку. А у аппарата свой царь и бог — его могущественный куратор, вто­рой секретарь ЦК Егор Лигачев.

Может, он думал о чем-то о другом? Но вот Борис Николае­вич остановился у телефонного аппарата кремлевской связи, по­стоял в раздумье и, решительно сняв трубку, позвонил Лигачеву.

—  Егор Кузьмич, — сказал он, чуть звенящим от напряжения голосом, — у меня Полторанин — он сбежал от ваших людей. Зря вы томите его в какой-то камере, как заключенного. Спросили бы лучше меня…

В трубке с сильной мембраной даже на расстоянии было слышно нервное возмущение Лигачева.

—   Какая тюрьма? Какие люди? Что ты там напридумывал! — кричал он, то ли не понимая причины звонка, то ли делая вид, что не понимает.

—   Спросили бы лучше меня,— повторил Ельцин с нажи­мом, — я сам в состоянии отвечать. Да, это я направляю редакто­ра! Да, это я даю ему поручения! Что вы хотите еще услышать?

Он говорил, конечно, неправду, потому что до поручений не опускался никогда. Мы сами творили, полагаясь на свои взгля­ды и опыт. Он просто решил отвести удар от меня, взять огонь на себя. В такой-то тяжелый момент, когда к ногам его уже подступи­ли потоки грязной партийной подлости.

Это был поступок с большой буквы. В нем снова проснул­ся Боец, ему нравилось чувствовать себя хозяином положения. Пусть даже на короткое время.

—  Без нашего согласия они вас не снимут, — решил он на прощание успокоить меня, хотя знал, что я пришел совсем не за этим. — А мы согласия не дадим.

Ельцин навряд ли знал, что Горбачевым замышлялись рево­люционные, одному ему ведомые реформы в стране. Ради них генсек должен был уцелеть, не потерять силу. Поэтому ему нужны сторонники и союзники, крепко стоящие на ногах. Он обязан был не ошибиться в выборе между враждующими сторонами. И этот выбор был сделан. Боец Ельцин все еще вызывал симпатию свои­ми бесхитростными поступками и убежденностью в необходимо­сти жесткой ломки системы. Но он одиночка по сути. Ушлый Ли­гачев с двойным дном, считал перестройку временной блажью. Н° — за ним аппарат, и он предсказуем. Публично Лигачев заяв­лял: в партии у нас один вождь, а все мы — его тень! И в этом он был союзником. Хотя за кулисами вел свою игру. Ельцин шумел: в партии не должно быть вождя, мы все отвечаем за дело в равной степени. И этим он нес опасность, расплескивая по стране бензин знархизма, где уже занимались очаги недовольства. Хотя для себя воспринимал Горбачева как безусловного лидера.

Так что выбор был сделан не в пользу Лигачева или Ельци­на. Победить должен Горбачев. Но для этого проиграть предстоя­ло Ельцину.

После памятного разговора мы виделись очень редко. Он еще попытался вынуть голову из петли и отправил в сентябре отдыхавшему на море генсеку длинное письмо. В нем с позиций «рябины кудрявой».корил Горбачева за отвергнутую любовь. Но генсек не ответил. Так поступают эстрадные звезды с назойливы­ми фанатами.

А потом грянул октябрь, с его пленумом ЦК и речью на нем Бориса Николаевича.

На следующий после пленума день и пространство вокруг ельцинского кабинета, и даже весь «секретарский» этаж словно вымерли. Конца ждали, но стремительная развязка всех оглоуши­ла. Ельцин сам сдирает с себя погоны, он больше Никто!

В гостинице «Москва», еще накануне вечером, знакомые чле­ны ЦК из регионов пересказали мне выступление Бориса Николае­вича. Почти со стенографической точностью. Выходила какая-то кевнятица: Ельцин просил отставки, потому что кто-то наверху ме­шает ему развернуться, и партия начала отставать от народа. Это звучало жалобой на судьбу, высказанной клочковатыми мыслями. ВИП-постояльцы гостиницы поиздевались надо мной. Мол, не мог написать своему шефу приличную речь. А я узнал о ней вместе со всей Москвой, когда покатился слух и затрещали все телефоны. Почему и помчался к знакомым в гостиницу за новостями.

По звонку Ельцина я пришел к нему по этому вымершему пространству — Борис Николаевич сидел бледный, подавленный. Он поинтересовался реакцией московской интеллигенции на вче­рашнее событие (он всегда спрашивал меня о мнении людей на происходящее). А какая реакция, если никто ничего не знает — одни слухи! Правда, рассказал о встречах в гостинице и спросил, как он мог подняться с такой неподготовленной речью?

— Не собирался выступать, — признался Ельцин. — Но си­дел, слушал похвальбы Горбачеву с его окружением — что-то на­катывало. Начеркал короткие тезисы на обшлагах рубашки. И ре­шил выложить все, что думаю.

Это нервы. Они у него не выдержали напряжения, которое нарастало с каждым днем. И получилось, что думает-то он мел­ковато. Убого. И никакой Ельцин не боец, а капризный политиче­ский недоросль.

Зная о приготовлениях неприятеля, он должен был сам гото­виться к генеральному сражению. Готовиться основательно, подтя­гивая крупнокалиберные идеи. И дать это сражение в удобный мо­мент. А он, юнец, выскочил на поле раньше времени, да еще с обык­новенной хлопушкой. И не только подарил ненавистной бюрократии повод поизмываться над своей интеллектуальной несостоятельно­стью. Он плюнул на тех, кто поверил в него, и укрепил убежденность воровской чиновничей шайки столицы в ее безнаказанности.

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий
SQL - 48 | 0,104 сек. | 12.45 МБ