СВЕТЛАНА РОДИНА

Рядом с Ефремовым фремов предлагал переехать к нему. Я призналась Волчек, мы летели вместе в Сочи в санаторий «Актер», спросила совета. Олег живет театром, он не создан для семьи. Ты готова забыть О своих мечтах и планах и стать просто женой, хозяйкой, нянькой?»

Я молчала, понимая, что даже ради Ефремова вряд ли смогу оставить любимую профессию. Всегда знала: мое призвание — быть актрисой, поэтому и бросила пединститут, где училась на историко-филологическом факультете, вопреки уговорам мамы уехав из родного Иваново в Москву, в Школу-студию МХАТ.

Актерские гены у меня, наверное, от отца, Ивана Андреевича. В молодости он прошел конкурс сразу в нескольких театральных вузах, но началась война. С фронта отец вернулся инвалидом, после ранения потерял руку. О театре пришлось забыть. Он занялся архивным делом. Мама, Вера Прохоровна, была директором крупнейшего в городе магазина «Ткани» и очень красивой женщиной. Ее знало не только все Иваново, но и значительная часть театральной Москвы. К нам приезжали на гастроли столичные коллективы, и артисты закупали знаменитый ивановский текстиль. Многие известные мужчины пытались приударить за ней, но мама только улыбалась в ответ. Она люби-ла папу.

Одним из самых преданных ее поклонников и друзей был ведущий актер Театра музкомедии Эммануил Май. Я дружила с его дочкой и звала просто дядей Моней. Настоящим дядей он приходился Галине Борисовне Волчек Современниковцы, гастролируя в Иваново, разумеется, навещали Мая, и он потом не без гордости рассказывал: «На этом диване спал Миша Козаков, на том — Женя Евстигнеев. Кто здесь только не ночевал! Ефремов, Даль, Кваша…»

К дяде Моне я и пошла посоветоваться, когда решила ехать в Москву в Школу-студию МХАТ. Он, послушав меня, смахнул слезу и сказал: «Свет, профессию ты выбрала трудную, но уверен, у тебя все получится. На всякий случай дам тебе письмо для Женьки Евстигнеева. Он теперь как раз во МХАТе. С Галкой нашей давно не живет, но мне не откажет». Я обещала передать послание, хотя, если честно, не очень рассчитывала на помощь Евстигнеева.

В Москву отправилась задолго до экзаменов, еще в мае. Хотела везде походить, все посмотреть, но обойдя театральные институты, убедилась: лучше Школы-студии нет.

Виктору Карловичу Моню-кову, который набирал курс, я понравилась. Он взял меня сразу на третий тур. Сказал: «Все. Считай, ты уже студентка». А у меня начался мандраж. Решила все-таки сходить к Евстигнееву. Узнала, когда он будет в театре, и встала у служебного входа. Увидев Евстигнеева, бросилась к нему:

— Евгений Александрович!

— А? Что? — отшатнулся он.

— Эммануил Исаакович Май просил передать вам привет.

— Что? Да? А вы, собственно, кто?

— Я Светлана Родина, приехала поступать в Школу-студию, да боюсь — не пройду. Эммануил Исаакович сказал, что я с вами могу… — и смешалась.

— Не пройдете? Почему? А кто набирает? Карлыч?

— Да, Монюков.

— М-м-м, ну, ладно. Не бойтесь, все будет нормально.

И ушел. А я застыла в растерянности. Письмо так и не отдала.

Когда меня зачислили, Монюков отвел в сторонку:

— Свет, я же сказал, что ты практически принята. Зачем подключила Евстигнеева?

— Я его не подключала.

— Нуда, конечно! Мы сидели в Доме актера, и Лиля Жур-кина целый вечер гладила меня по коленке и приговаривала: «Каглыч, Света хогошая девочка! Каглыч, надо помочь!» (Лиля картавила, но этот дефект речи ее не портил, наоборот, придавал особый шарм. — Прим. автора?)

— Какая Журкина? — удивилась я.

— Как какая? Лиля — жена Евстигнеева.

— Да я знать ее не знаю! И Евстигнеева ни о чем не просила, только привет передала!

Кое-как объяснились. С Ли-лей и Евгением Александровичем я познакомилась через несколько лет, стала бывать у них на Суворовском бульваре. Они любили вспоминать, как «обрабатывали» Монюкова.

Курс у нас был не «звездный» и не дружный. Со мной учились Борис Невзоров, Александр Коршунов, Любовь Мартынова, Николай Попков, Наталья Егорова, Людмила Дмитриева, Станислав Жданько. Попков сразу закрутил роман с Егоровой. На первом курсе мы с ней жили в одной комнате в общежитии. Нас там было шестеро. Девчонки подобрались хорошие, только Егорова была неуправляемая — колючая, неуживчивая. С Колькой встречалась в нашей комнате, ничуть не смущаясь соседок. Повесила занавеску перед кроватью — и ладно. Я не понимала, как можно так себя вести. Мы же спать не могли!

Одно время я пыталась снимать комнату в коммуналке, а потом вышла замуж и переехала к мужу, актеру Театра имени Пушкина Александру Старостину. Наш с Сашей роман быстро завершился свадьбой. Я выходила замуж по любви, но настоящей семьи не получилось. Возможно потому, что Бог не дал детей, и жизнь с самого начала не заладилась — Сашу забрали в армию. Начались проблемы с его родителями, пришлось съехать. Когда муж вернулся, мы поселились отдельно. Отношения были нормальными, но я понимала, что поторопилась, приняла полудетское увлечение за любовь. Тем более что к тому времени в моей жизни появился мужчина, с которым мало кто мог сравниться…

Ефремов всегда был одним из моих самых любимых артистов. Фильмы с его участи-ем я знала наизусть. «Живьем» Олега Николаевича увидела на одном из наших показов на первом курсе и влюбилась. Он был красивый, стройный, моложавый, и от него исходила особая энергия, которую раньше называли обаянием, а теперь именуют харизмой. Не случайно в «Современнике», а потом и во МХАТе у Ефремова было прозвище Фюрер, его творческой воле подчинялись даже самые упрямые и самолюбивые мужики. Что уж говорить про слабых женщин…

Под обаяние Олега Николаевича попало немало знаменитых актрис — Нина Дорошина, Татьяна Лаврова, Анастасия Вертинская, Ирина Мирошниченко, Людмила Максакова… С двумя — сначала с Лилией Толмачевой, а потом с Аллой Покровской — он состоял в браке. Я знала, что у него есть жена Алла и подруга Настя, и ни на что не рассчитывала, обожала Ефремова издали, при случайных встречах в Школе-студии здоровалась и смущенно опускала глаза. Он в ответ улыбался с характерным лукавым прищуром: «Ну, здравствуйте, здравствуйте». Олег Николаевич у нас появлялся довольно редко, хоть и заведовал кафедрой актерского мастерства. МХАТ переживал эпоху перемен, и он целыми днями пропадал в театре, пытался вдохнуть в него новую жизнь. В то время шли репетиции «Сталеваров», мы, студенты, на них бывали. На сцене полыхали огнем доменные печи, народные артисты в спецовках и касках боролись за производительность труда. Это было удивительно, ново, свежо.

На втором курсе я тоже стала играть во МХАТе — Моню-ков взял меня в свой спектакль «Долги наши». Такое в академическом театре случалось редко — чтобы студентке доверили не просто роль со словами, а еще и одну из главных. Конечно, не Джульетту или Нину Заречную, а всего лишь… мальчика Юру, но однокурсники все равно завидовали. В труппе приняли хорошо. Моей «сценической мамой» была Любовь Стриженова — жена секс-символа шестидесятых Олега Стриженова, тоже актера МХАТа. Их брак трещал по швам. Несколько раз я становилась невольной свидетельницей семейных разборок.

Однажды сидим в примерке — Кира Головко, Стриженова и я, — и вдруг дверь распахивается и на пороге появляется Олег:

— Сидишь, лясы точишь, а до мужа дела нет! Вы только посмотрите, в чем хожу! — и спускает брюки. Мы с Кирой Николаевной дружно ахаем: белье Стриженова подпоясано солдатским ремнем. — До чего дошло! Ни в одних трусах нет резинки, — возмущается он. Люба вспыхивает:

— Что за цирк?

— Я хочу, чтобы тебе стало стыдно хотя бы перед чужими людьми!

Вскоре они разошлись. Сыну Любы и Олега Саше было года четыре. Мать приводила мальчика в театр…

Во мне не было ничего мальчишеского, но никого это не смущало. После премьеры все поздравляли с успешным дебютом. Я была на седьмом небе от счастья, хотя, если бы не мальчик Юра, могла получить главную роль в спектакле «Современника» «Валентин и Валентина», из которого по беременности ушла Ирина Акулова. Ей срочно искали замену. Олег Табаков (он тогда был директором театра) лично просил Карлыча разрешить мне порепетировать Валентину. Тот отказал — на носу премьера во МХАТе.

Я не обижалась, думала — наш мастер боится потерять перспективную студентку. Сам Ефремов как-то сделал мне через него комплимент. Мы с Невзоровым исполняли отрывок из «Бесов» Достоевского, Олег Николаевич присутствовал на показе. На следующий день на занятиях по мастерству актера Монюков при всех вдруг сказал:

— А знаешь, Света, шеф тебя вчера хвалил: «Блистательная девочка у тебя на курсе, Карлыч, та, что Лизу в «Бесах» играла. Она как кошка. Если кошку бросить с высоты, она обязательно упадет на лапы. И эта девочка справляется с любой ситуацией». Так что гордись.

— У-у, — загудели наши. Они и раньше косились, считали меня любимицей Моню-кова, а теперь появилась новая тема для пересудов.

— Спасибо, — только и смогла произнести я. Покраснела от удовольствия и смущения и поймала очень странный взгляд Карлыча. Я нравилась ему не только как актриса, не зря он с самого начала так мне помогал, но Монюков вел себя корректно, никаких предложений, даже намеками, не делал, и я долго не понимала природы его симпатии, хотя была наслышана о том, что наш мастер большой ценитель девичьей красоты. Чуть не в каждом выпуске находил себе музу. На нашем курсе позже завел роман с моей подругой Любой Нефедовой, об этом все знали.

Я ничего не замечала, думала только о Ефремове. Своим комплиментом он пробудил мечты и желания, которые прежде представлялись несбыточными. Скрывать чувства я больше не могла, но абсолютно не представляла, как в них признаться. Наконец решила подарить цветы. На дворе был май, все деревья цвели. Почему-то мне показалось, что Олегу Николаевичу должна нравиться черемуха. Ребята по моей просьбе нарвали огромный букет. Для кого, они не знали.

У меня не было ни адреса, ни телефона Ефремова, только номер приемной. Позвонила его секретарю — Ирине Григорьевне Егоровой, назвалась и попросила разрешения передать Олегу Николаевичу цветы. Она не всех пускала и даже по телефону далеко не со всеми соединяла любимого шефа, а мне сразу сказала: «Хорошо, приходите».

Эта замечательная женщина заслуживает отдельного рассказа. Егорова сыграла большую роль и в нашей истории, и в истории МХАТа.

Вся жизнь ее была отдана театру, а последние шестнадцать лет — и Ефремову. Она его боготворила. В молодости Ирина Григорьевна была замужем за сыном директора МХАТа Николая Егорова, запечатленного Булгаковым в «Театральном романе» в образе всесильного Гавриила Степановича, но потом, уж не знаю, по какой причине, осталась одна. Театр заменил ей семью.

При всей своей интеллигентности и деликатности Егорова была сильным и влиятельным человеком, могла решить любой вопрос, зачастую — одним телефонным звонком. Ефремов целыми днями пропадал в театре, и она там сидела с утра до ночи. Отвечала на звонки и письма, перепечатывала пьесы во множестве экземпляров. Получала Ирина Григорьевна мало и жила очень скромно. Годами ходила в одной и той же юбке. Олег Николаевич любил ее поддразнить. Она была человеком старой закалки, а он к советскому режиму относился критически. Как-то спросил:

— Вот вы все хвалите советскую власть, а скажите мне, милейшая Ирина Григорьевна, что она вам дала?

— Да все! Работу в Художественном театре, квартиру на улице Немировича-Данченко.

— Не квартиру, а крохотную квартирку…

— Куда мне больше — одной?

— Да-да, и деньги вам не нужны, поэтому вы всю жизнь горбатились за копейки, всего боялись и ничего не видели. Ни разу не были за границей!

— Ну и ладно, — отмахнулась она. Помолчала и вдруг очень грустно сказала: — Вот туфли нормальные никогда не могла себе позволить, это да…

На Ефремова она не обижалась и очень переживала, если чиновники от культуры не пропускали какой-нибудь спектакль. Однажды, когда возникли проблемы с пьесой «Так победим!», на полном серьезе посоветовала: «В следующий раз надо поставить что-нибудь духоподъемное, с колоколами». Эту фразу в театре потом цитировали.

Когда я пришла, Ирина Григорьевна сказала:

— Давайте ваш букет. Поставлю цветы у Олега Николаевича в кабинете.

— Только не говорите, от кого!

Потом она рассказала мне, как Ефремов вошел к себе, увидел охапку черемухи на столе и изумленно спросил: — А это что такое?

— Поклонница ваша передала. Одна молодая особа.

Ефремов долго допытывался, кто это, но Егорова молчала как партизанка. «Знаете, Светланочка, — сказала она мне, — Олег Николаевич был очень заинтригован. И тронут».

Несколько дней я собиралась с духом, а потом позвонила Ирине фигорьевне, попросила соединить с Ефремовым. И еле выговорила:

— Олег Николаевич, здравствуйте. Это студентка Светлана Родина. Это я передала вам цветы. Я вас очень люблю…

— Так это ты, — протянул он после паузы. — Не знаю по-чему, но я сразу так подумал. Может, зайдешь?

— Хорошо, приду…

В тот вечер мы сидели в кабинете Олега Николаевича, пили чай с конфетами — Ирина Григорьевна постаралась — и разговаривали о моей учебе и его театральных делах. Так все и началось. Мы стали встречаться.

Нелегко было перейти с Ефремовым на «ты», я редко называла его Олегом или Олежкой, чаще Олегом Николаевичем. Он звал меня своей девочкой, и его отношение иногда напоминало отцовское. В каком-то смысле я действительно заменила ему дочь, ведь не просто любила, но и почитала. Зачастую Ефремов делился со мной тем, чем не мог поделиться даже с близкими людьми.

С родной дочерью у Олега Николаевича не было особого контакта. Анастасия родилась вне брака: после расставания с Лилией Толмачевой Ефремов несколько лет жил с Ириной Мазурук — выпускницей сценарного факультета ВГИКа, дочерью знаменитого летчика. Она и родила ему Настю. Когда появилась дочка, Олегу Николаевичу было не до пеленок-распашонок — театр «Современник» делал первые шаги. С Мазурук он расстался через три года. Официально оформил отцовство еще через несколько лет. На тот момент у Ефремова уже была вторая жена, Алла, и сын Миша. Ирина тоже вышла замуж. Ее муж собирался удочерить Настю, Олег Николаевич не позволил.

Возможно, если бы не Миша, их отношения сложились бы по-другому — сын всегда был ближе Ефремову, чем дочь. Хотя из-за работы он толком не занимался обоими детьми. Все силы и время тратил на театр — сначала «Современник», потом МХАТ.

Я от него только и слышала — театр, театр, театр. Хотя Олег Николаевич рассказывал и о своей семье, детстве, юности. Когда-то Ефремовы жили в коммуналке на Арбате, на углу Староконюшенного и Гагаринского переулков. Отец, Николай Иванович, работал бухгалтером в наркомате, мать, Анна Дмитриевна, занималась домом. В тридцать девятом, опасаясь за свою жизнь после арестов близких, Ефремов-старший завербовался на Север, работал в финансово-плановом отделе одного из воркутинских лагерей. Олег с мамой ездили к отцу на каникулы. В июне 1941-го они тоже отправились в Воркуту и застряли там на два года, потому что началась война. Мальчишку быстро взяли в оборот «блатные», научили курить, пить. Ефремов говорил, что мог стать профессиональным домушником: «Я был такой худой, что везде мог пролезть». Родители испугались за сына, решили вернуться в Москву.

В 1945 году Олег Николаевич поступил в Школу-студию за компанию с другом детства Сашей Калужским — внуком одного из основателей МХАТа Василия Лужского. Ефремов часто бывал в его доме и с детства впитал любовь к Художественному театру и преклонение перед его создателями, особенно перед Станиславским. На конкурсе он читал пушкинское стихотворение «Желание славы» и покорил приемную комиссию, несмотря на смешной и нелепый вид: Олег был подстрижен наголо и одет в болтавшийся на нем как на вешалке костюм, который достался в наследство от дяди, расстрелянного в 1937-м.

На втором или третьем курсе Школы-студии Олег, Александр и еще несколько ребят, среди которых был Алексей Аджубей, дали клятву верности МХАТу на крови. Ее выполнили все, кроме Аджубея. Он влюбился в однокурсницу, решившую уйти в МГУ на искусствоведческий факультет, и чтобы быть ближе к ней, тоже перевелся в университет — на журфак. После этого жизнь Алексея пошла по другому сценарию: он стал зятем Хрущева и сделал блестящую карьеру в журналистике.

Ефремов застал большинство корифеев МХАТа. С удовольствием вспоминал, как в студенческие времена «зажигал» с ними в Доме отдыха в Пестово — катался на лодках, разводил костры, играл в карты. По вечерам вместе с однокурсниками Михаилом Пугов-киным и Алексеем Покровским Олег Николаевич резался в очко с Яншиным и Грибовым. И часто выигрывал.

В МХАТ по окончании вуза Ефремова не взяли. Он работал в Центральном детском театре и преподавал в Школе-студии, из студентов которой и организовал «Современник». Через двадцать с лишним лет «старики» наконец-то позвали Олега Николаевича в Художественный театр, переживавший свои худшие времена.

Историческая встреча состоялась на квартире у Яншина летом 1970 года. Ефремову запомнилось огромное блюдо с черешней, стоявшее на столе. Переговоры завершились только к сентябрю. Олег Николаевич не хотел бросать «Современник», мечтал вернуть его под крыло альма-матер на правах автономной студии. «Старики» не возражали, но Ефремова не поддержали ученики и соратники, сказали: МХАТ мертв, его не оживить. Потом к нему все-таки ушли Евстигнеев, Вертинская, Лаврова, Петр Щербаков и несколько других артистов.

Из мхатовцев против Олега Николаевича выступал только Борис Ливанов. Писал в ЦК, что Ефремову нельзя доверить лучший театр страны. После назначения Олега Николаевича не здоровался с ним, называл за глаза хунвейбином. Ефремову было обидно: раньше они с Ливановым дружили, выпивали. Ефремов студентом играл с ним в спектакле «Зеленая улица» и рассказывал, как Ливанов на репетициях искушал другого мэтра — Михаила Кедрова. На обшлаге у него был нарисован чернилами циферблат. Борис Николаевич стучал по нему, когда «горели трубы»: «Мишель, пора», — и они под каким-нибудь предлогом прерывали работу и шли в легендарное кафе «Артистическое» через дорогу от МХАТа. В театре его называли «Артистйк» на французский манер.

Мы с Ефремовым в основном ходили в «Метрополь» и «Националь». Там была прекрасная кухня, а он знал толк в еде и напитках и любил меня угощать: «Попробуй это. А теперь вот это. Ну как, вкусно? А если еще запить шампанским! О-о-о…» В Доме актера не бывали, не хотели лишний раз «светиться». Хотя Олег Николаевич нигде не оставался незамеченным. К нему подходили самые разные люди — поздороваться, выразить почтение. Он был прост и держался на равных, никогда не «давал звезду».

Однажды — уже после того, как я окончила Школу-студию, — мы вместе ехали в Ленинград на съемки в «Красной стреле». Сидели в купе, ужинали, и вдруг на пороге возник какой-то дядька, солидный, в возрасте. Потом выяснилось — бывший военный. Поздоровался, попросил разрешения подарить бутылку коньяка. Олег Николаевич пригласил его за стол. Спросил:

— Вы откуда?

— Из Челябинска.

— И как там жизнь?

— Докладываю, — ответил гость. И стал подробно рассказывать о местных проблемах. Ефремов внимательно слушал и задавал вопросы. Ему действительно было интересно, что происходит в стране.

Олег Николаевич ничего не делал специально, на публику, не морализировал, не давал наставлений, но я училась у него, как надо относиться к своему делу и строить отношения с людьми. По молодости была слишком горячей. Ефремов меня «гасил», удерживал от поспешных решений и поступков. На третьем курсе я думала о том, чтобы уйти к другому мастеру или вообще сменить вуз, он убедил подождать, потерпеть. Но об этом позже…

Олег Николаевич был честным и прямым человеком, ненавидел интриги, но старался избегать прямых конфликтов и сохранять баланс в отношениях с людьми. В отличие от некоторых знаменитых режиссеров, худруков популярных театров никогда не кричал на актеров, не старался их унизить. Мог ругнуться, но не в чей-то конкретный адрес, а вообще — по поводу сложившейся ситуации. Непримиримым и жестким Ефремов становился лишь с теми, кто обманывал и предавал. Не только его лично, но и дело, которому он служил. Театр был для него товариществом единомышленников, основанным на вере. А вера — одним из ключевых понятий. Более значимым, чем любовь.

Конечно, он не отказывался от подарков судьбы, энергия женской любви, особенно бескорыстной, помогала ему жить и творить. Ефремов говорил: «Когда ты вот так сидишь и слушаешь, и смотришь сияющими глазами, я чувствую себя молодым, полным сил. Это счастье, если тебя просто любят, ничего не требуя взамен».

В театре нередки «производственные романы». Многие актрисы рассматривают связь с худруком или главным режиссером как возможность получить роль или извлечь какую-то другую выгоду. Олега Николаевича тоже пытались использовать, но это никому не удавалось. Если на Ефремова начинали давить, он просто прекращал отношения. Я ничего не ждала, не просила, и он это ценил. «Но разве Олег Николаевич не ставил спектакли на своих жен-шин — Дорошину, Вертинскую?» — скажете вы. Да, но только в том случае, если они отвечали его видению того или иного образа.

Девчонкой я многого не осознавала, став взрослее, опытнее, поняла, что Олег Николаевич никого не любил по-настоящему — то есть страстно, самозабвенно, всеми силами души. Некоторые женщины были ему дороги, и он называл свое чувство к ним любовью, но вкладывал в это слово какой-то свой особый смысл, совсем не тот, что они. Нежная дружба, привязанность, страстное влечение не могли сравниться с восторгом, который дарила ему работа. Божеством Ефремова был театр.

В Бога, по моим наблюдениям, он не верил. Я часто ходила в церковь на улице Неждановой, но Ефремов никогда не просил поставить свечку или подать записку. К послушничеству актрисы Екатерины Васильевой, внезапно уверовавшей после многих лет веселой и бесшабашной жизни, относился с сомнением. Правда, не так иронически, как один из Катиных мужей — драматург Михаил Рошин. Это был замечательный, интеллигентный, тонкий и очень остроумный человек. Лучший друг Олега Николаевича.

Он познакомил меня со всеми своими друзьями — Ро-щиным, Аджубеем, Александром Гельманом, Михаилом Шатровым, Егором Яковлевым… Я попала в ближний круг Ефремова, хотя он мало кого подпускал к себе, принимал поклонение и заботу, но держал на расстоянии. «Одинокий волк» — выражение, часто употребляемое знавшими его людьми, — не просто метафора, а определение обычного состояния Олега Николаевича. Нарушать его он разрешал немногим, только тем, кому верил.

Мы ходили в гости, на банкеты и премьеры. Меня смущал мой непонятный статус, я пыталась отказываться:

— Может, не надо, Олег Николаевич? Что подумают ваши друзья?

— Да брось ты, поедем, тебе будет интересно! Они все поймут правильно.

Когда приходили, Ефремов говорил: «Прошу любить и жаловать, это молодая актриса Светлана Родина. Она пока учится в Школе-студии МХАТ, но скоро вы о ней услышите». И меня прекрасно принимали, я не чувствовала никакой неловкости.

Однажды Олег Николаевич объявил: «Сегодня идем в Театр Моссовета на «Странную миссис Сэвидж». В главной роли Любовь Орлова. Тебе будет полезно на нее посмотреть. Таких актрис почти не осталось». Спектакль был поставлен на Фаину Раневскую, но она отказалась от роли, когда в тридцать пять лет умер любимый партнер Вадим Бероев. Орлова исполняла роль по-своему, но тоже замечательно. Мы зашли к ней в гри-мерку после спектакля. Любовь Петровна обрадовалась приходу Ефремова и ко мне отнеслась радушно.

Я перед ней преклонялась, готова была целовать руки. Они, кстати, и выдавали ее возраст. Фигура у Орловой была прекрасная. Лицо ухоженное, молодое (правда, шея — на «троечку», в морщинах). А руки ужасные. Она пыталась их спрятать, но у меня цепкий взгляд…

Мы ходили и в другие театры, в том числе и в «Современник», и нигде не возникало проблем. Зато в «родном» МХАТе я однажды пережила не очень приятньга момент. После премьеры спектакля, который Ефремов играл вдвоем с Татьяной Дорониной, он пригласил меня на банкет. Женщин-актрис кроме нас с Татьяной Васильевной не наблюдалось, были только гримеры и Ирина Григорьевна Егорова. Я поздравила Доронину с премьерой, сказала, что она мне всегда очень нравилась. В ответ Татьяна Васильевна выдавила из себя одно-единственное слово «Спасибо», произнесенное таким тоном, что я просто онемела. За столом Доронина разговаривала только с Ефремовым, будто показывая, что остальные ей неровня. Я чувствовала себя ужасно неловко и потом пожаловалась Олегу Николаевичу:

— Не надо было ее поздравлять. И вообще идти на этот банкет.

— Почему? Ты прекрасно держалась. А от нее не стоило ждать чего-то другого. Это же Доронина…

В народе ходили легенды о романе двух звезд: слишком достоверно Ефремов и Доронина сыграли любовь в фильме «Три тополя на Плющихе» и в театре часто становились партнерами. В жизни между ними никакой любви не было. Больше того — Олег Николаевич не хотел брать Татьяну Васильевну в свой театр. Сначала она сама просилась, потом за нее «ходатайствовал» министр культуры Петр Ни-лович Демичев, или Ниловна, как его называли за глаза. Ефремов сказал обоим: «Я такие решения единолично не принимаю. Это прерогатива худсовета».

Худсовет разделился. Больше всех отговаривал Олега Николаевича связываться с Дорониной Иннокентий Смоктуновский. Он ее знал по ленинградскому БДТ, когда-то они оба работали у Товстоногова. Но Татьяна Васильевна все-таки прошла — большинством в один голос. И Олег Николаевич позвонил, поздравил ее.

Еще одной примадонной МХАТа тогда была Настя Вертинская. Красивая, холодная, на сцене она смотрелась эффектно, особенно в исторических костюмах. А в «Чайке» в постановке Ефремова играла просто замечательно. Я с ней в те годы практически не пересекалась ни в театре, ни у Олега Николаевича. Вертинская заходила к Ефремову и принимала его у себя дома на улице Чехова. Он говорил, что Настя прекрасная кулинарка. Она любила поразить Олега Николаевича каким-нибудь необыкновенным блюдом, но относилась к нему довольно жестко и прагматично. И вообще, у Вертинской было мало общего с теми воздушными и романтическими созданиями, образы которых она воплощала в театре и кино.

А я, напротив, была слишком наивной, полагала, что о наших отношениях с Ефремовым в Школе-студии никто не знает. Но за мной очень внимательно и ревниво следили и однокурсники, и мастер. Карлыч часто цеплялся по пустякам, как будто искал повод для скандала. Однажды пригласили на «Ленфильм» — на пробы в картину Резо Эсад-зе «Любовь с первого взгляда». В Школе не приветствовали съемки студентов в кино, и я сгоняла в Ленинград в выходные, никому не сказав. Но мои недоброжелатели как-то узнали, накрутили Карлыча и раздули немыслимый скандал: устроили собрание, начали «прорабатывать», возмущались и стыдили. «С Невзоровым все понятно, он староста курса, — думала я. — А почему другие так стараются?» Просить прощения и посыпать голову пеплом я не стала, сидела и молчала, поражаясь человеческой низости. Монюков, не дождавшись покаяния, взбесился, пошел в ректорат. Заявил: или Родина, или я.

Я уже собиралась перевестись в «Щуку» или ВГИК, но Ефремов велел не горячиться. Ультиматум Карлыча возмутил его: «Что за бред! Педагог не может так ставить вопрос! Ладно, я разберусь». Не знаю, как удалось ему вразумить нашего мастера, наверное, помог Радомысленский, который был тогда ректором, но Монюков успокоился. Хотя все-таки оставил меня без ролей в диплом пых спектаклях, на которые приходят руководители столичных театров в поиске свежих кадров. Если бы выпускник режиссерского отделения Игорь Власов (ученик Ефремова) не пригласил в свою постановку «В гостях и дома», показываться было бы не с чем.

Наверное, этого Монюков и добивался. Он давно мечтал создать свой театральный коллектив и наконец получил разрешение на организацию Нового драматического театра, куда целевым распределением должен был пойти весь наш курс. И я в том числе. Но мне ужасно не хотелось работать ни с ним, ни с некоторыми товарищами, уже успевшими себя показать. Помог случай. На спектакль «В гостях и дома» пришел Борис Толма-зов, главный режиссер Театра имени Пушкина. Борису Никитичу я понравилась, он решил взять меня к себе.

Монюков, узнав об этом, расстроился. Спросил:

— Может, передумаешь? В Новом драматическом тебя ждет большое будущее.

— А у меня такой уверенности нет. И я не верю людям, с которыми вы собираетесь строить свой театр…

Потом мы помирились. Монюков приходил ко мне на спектакли, хвалил. Я быстро стала одной из ведущих актрис Театра имени Пушкина, а он недолго находился у руля Нового драматического. Ученики предали своего учителя и худрука, добились его увольнения. У Карлыча тогда тяжело болела мама. Он за ней уха-живал и в театре бывал урывками. Этим воспользовались его недоброжелатели.

Через несколько лет Монюков скоропостижно умер в Киеве. Не хочу никого обвинять, но думаю, предательство учеников сыграло не последнюю роль в его судьбе…

Ефремов считал, что я все сделала правильно. Он сказал: «Я знаю, ты мечтала о Художественном театре, но забирать тебя у Карлыча было бы неэтично. Я сам когда-то так же создавал «Современник» — из своего курса. Да тебе и не стоит сейчас идти ко мне. Лучше поработать в Театре Пушкина, пока во МХАТе все не утрясется».

К этой теме мы больше не возвращались. В Художественном театре ничего не утряслось, наоборот, обстановка с каждым годом становилась только хуже. А у меня все складывалось прекрасно.

Я часто приходила к Ефремову во МХАТ, ведь работала напротив нового здания на Тверском бульваре. Острословы шутили по поводу мрачного сооружения из темно-красного кирпича: «Театр Дантеса через дорогу от Театра Пушкина». У него была тяжелая аура.

Мы встречались и дома у Олега Николаевича, на Суворовском (ныне Никитском) бульваре. Когда-то ему дали две квартиры на одной лестничной клетке, «трешку» и «двушку», одну — для его семьи, другую — для родителей. При мне Олег Николаевич уже не жил с Аллой Покровской и Мишей. Жена и сын располагались в «трешке», а он с отцом — в «двушке». (Матери Ефремова я не застала.)

Никогда не забуду, как впервые пришла в эту маленькую квартирку. Отец и сын Ефремовы жили скромно, по-холостяцки, питались кое-как. Олег Николаевич не занимался бытом, а Николаю Ивановичу в силу преклонного возраста было сложно вести хозяйство. Он страдал болезнью сосудов и не мог долго находиться на ногах. Эта же хворь позже настигла и Олега Николаевича. Он слишком много курил — по две пачки в день. В квартире топор можно было вешать, я не успевала проветривать. С ногами у Ефремова уже тогда начались проблемы, ему было тяжело подниматься и спускаться по лестнице.

Помню, отдыхали в Сочи в «Актере» и решили пойти в прибрежный ресторан. Рядом кипела стройка, пришлось спускаться по крутому песчаному откосу. Олег Николаевич взял меня за руку: «Побежали!» — и как припустил! Смеялся, а я умирала от страха: не дай бог, откажут ноги — упадет и переломает все кости! К счастью, обошлось.

Как сейчас вижу его в белой рубашке с кружевными прошивками, которую привезла в подарок с гастролей. Она ему необыкновенно шла. Олег Николаевич любил красивую одежду и вкусную еду, но вел достаточно аскетичный образ жизни. Кроме театра для него ничего не существовало. Ефремов понятия не имел о том, откуда берутся продукты и вещи, сколько они стоят. По магазинам он не ходил и тратил довольно мало. Правда, построил дачу, но на ней не жил. Там обосновалась дочь Настя. Позже, уже в квартире на улице Горького, Олег Николаевич просто складывал деньги в сейф в конвертах, их было довольно много. Дверцу он никогда не запирал. Я ругала Ефремова за беспечность, он отмахивался: «Код все равно забуду, придется ломать. Да и от кого запираться? Чужих здесь практически не бывает». Как-то сказал:

— Если кто-нибудь из детей позвонит в мое отсутствие — мол, я сейчас приду, отвечай: нет, приходите, когда отец будет дома.

— Почему?

— Обязательно что-нибудь сопрут.

— Вы шутите?

— Нет, совершенно серьезно.

Оказалось, в детстве у Миши и Насти была игра — что-то стащить у отца, чтобы похвастаться друг перед другом своей ловкостью. Они ему са-ми об этом рассказывали, когда стали постарше.

Слушая Ефремова, я тогда вспомнила, как однажды «прихватила» Мишку, еще на Суворовском бульваре. Мы втроем сидели на кухне — я, Олег Николаевич и Николай Иванович, а он крутился в комнате отца. Не интересовался нашими разговорами, мал еще был, лет тринадцати. В какой-то момент мне понадобилось в туалет. Вышла в прихожую и увидела, что мальчик сидит на полу с моей сумкой. Рядом валяется открытый кошелек, а Миша играет с деньгами — аккуратно разложил их веером и любуется. Купюр было немало, я в тот день как раз получила зарплату в театре.

— Ой, извините, — сказал Миша, все собрал, положил в кошелек и отдал мне.

— Может, тебе денег надо? — спросила я. — Двадцать пять рублей могу дать.

— Да, спасибо, — и он с удовольствием взял мой четвертной.

Я не рассказывала Ефремову об этом случае, не хотела, чтобы парню досталось. Олег Николаевич вообще был строгим отцом, сына любил, но не баловал. Мне Миша нравился, и я не видела ничего плохого в том, чтобы сделать ему подарок.

Ефремов не был скупым. Никогда не жался, если мы шли обедать в дорогой ресторан, говорил: «Выбирай что хочешь». Подарки делать не умел, но пытался. Однажды я отправилась покупать ему скатерть, хотела, чтобы стол выглядел приличнее. Олег Николаевич денег дал гораздо больше, чем требовалось: «Выбери еще что-нибудь себе. Это будет от меня». Я купила пуховый платок, очень легкий и теплый. В нем было хорошо репетировать.

Как-то преподнес духи: — Вот. Это тебе. Я, правда, ничего не понимаю в этом деле. Не знаю, хороший запах или нет.

— Конечно хороший! Это же Magie Noire.

— Так открой, подушись. Ну-ка…

— По-моему, аромат вечерний.

— Да, ты, наверное, права… Тогда во многих магазинах месяцами стояли французские духи и коньяки. «Атрибуты буржуазной роскоши» стоили бешеных денег, народ их не брал, только «богема». У нас в театре, например, на всех посиделках пили двадцатипятирублевый «Мартель». Я выпивала мало и не особенно пьянела. Волчек говорила: «Везет тебе, Светка. Как я завидую людям, которые пьют и прекрасно себя чувствуют, общаются, танцуют. А мне стоит пригубить винца, и сразу голова болит». Из-за этой особенности Галине Борисовне, наверное, было сложно с первым мужем — Евстигнеевым. Он умел и любил выпить, а она не могла составить компанию. Зато его вторая жена Лиля Журкина с удовольствием это делала. Друзья предупреждали, что добром это не кончится. Галина Борисовна говорила: «Женя, ты в ответе за Лилю».

Евстигнеевы жили этажом выше Ефремова. Я познакомилась с ними, когда стала бывать у Олега Николаевича, но сблизились мы на почве «чисток», которые проводил в их квартире Александр Саве-лов-Дерябин. Когда-то он был оперным артистом, а потом увлекся идеями целителя Караваева и создал собственную систему оздоровления. В ее основе лежало очищение организма при помощи специальных препаратов и клизм.

Впоследствии Александр Михайлович организовал целую компанию, а в те годы только начинал свою деятельность и нуждался в раскрутке. Очевидно, Дерябин рассудил, что клиентов лучше всего искать среди людей искусства — они следят за своей внешностью и не хотят стареть. Однажды он появился у меня в театре, сослался на общего знакомого и предложил пройти у него курс.

Саша умел увлечь людей и меня зацепил. Он ведь не просто «агитировал» за здоровый образ жизни, а ссылался на собственный опыт, показывал фотографии. Благодаря чисткам, растительным препаратам и здоровому питанию Дерябин избавился от проблем с суставами, похудел, похорошел.

Я не жаловалась на здоровье, но хотела хорошо выглядеть, и среди моих коллег нашлось много желающих похудеть, оздоровиться и избавиться от алкогольной или никотиновой зависимости. Среди них была и Лиля. У нее Дерябин и стал проводить свои <-сеансы>>. Лиля была рада гостям, она практически не работала, хоть и числилась артисткой МХАТа, целыми днями сидела дома одна. Даже по магазинам не ходила, добытчиком в семье был Евгений Александрович. Дома он появлялся только поздно вечером: много снимался и играл в театре. Дочь Маша была занята учебой и своими девичьими проблемами. Я ее практически не видела. Евстигнеев не препятствовал нашим «сходкам», наоборот, радовался, что жена занялась своим здоровьем, и надеялся, что Дерябин ей поможет.

Чистка заключалась в том, что мы пили специальные порошки и оливковое масло, ложились на правый бок и ждали, когда шлаки вместе с остальным содержимым кишечника начнут выходить из Организма. Сейчас смешно вспоминать, но тогда все относились к этой нехитрой процедуре вполне серьезно. Только лучший друг Евстигнеева Владимир Сошальский посмеивался: «Ну, кто первый в сортир? Давайте договоримся — … только в порядке очереди!» Туалет в квартире был один, его не хватало. На полу в «кабинете раздумий» стоял портрет хозяина в рамке, казалось, Евстигнеев наблюдает за всей этой оздоровительной вакханалией с иронической улыбкой.

На самом деле польза от де-рябинских процедур была. Кожа очищалась и подтягивалась, на щеках появлялся румянец, уходил лишний вес. Лиля взбодрилась. По-моему, она увлеклась самим Дерябиным, он был красивым мужчиной и интересным человеком. Но у Саши начался роман с Леной Прокловой. Из-за этого или по какой-то другой причине, но Лиля вспомнила о своем пристрастии. Дерябин еще довольно долго пытался ей помочь, но она все время срывалась, и он перестал ею заниматься. К тому времени у Саши уже не было необходимости поддерживать отношения с Евстигнеевыми, он наработал клиентуру и стал довольно известным целителем, а с Л илей было сложно не только работать, но и просто общаться. Она то в агрессию впадала, то, наоборот, в прострацию, не могла найти опору, не знала, куда себя деть. Работы не было, семья разваливалась.

Я не исключаю, что Лиля знала о романе мужа с юной Ирой Цывиной, хоть Евстигнеев его и не афишировал. Он берег жену, никогда ни в чем не упрекал. Не знаю, может, они и ссорились, но при мне Евгений Александрович обращался с Лилей очень нежно.

Она умерла летом 1986 года. Я была в отпуске на Волге и узнала об этом от Ефремова. Куда бы ни уезжала, звонила ему почти каждый день. Однажды он мне сказал, что Лили больше нет и ее смерть вызывает много вопросов. Евгений Александрович выждал какое-то время, а потом перестал скрывать отношения с Цывиной, она переехала к нему. Ефремов никогда Евстигнееву об этом не говорил, но считал его виноватым в смерти Лили…

А я сочувствовала Евгению Александровичу. Лилю было жалко, конечно, но своей смертью она, как это ни горько, освободила и мужа, и дочку. В последнее время у Евстигнеевых была не жизнь, а мучение. Маше приходилось легче, чем отцу, она, судя по всему, на Суворовском появлялась не часто. Никогда не забуду, как в детстве она выгоняла гостей: «Уходите, не хочу, чтобы вы тут выпивали! Маме опять будет плохо!»

Во МХАТе пили многие и всерьез. О том, что пьет Ефремов, я узнала еще в Школе-студии. Монюков как-то при мне обсуждал со Станицы-ным, что Олега Николаевича опять нет на работе, он «не в форме». В Художественном театре трезвость никогда не была нормой жизни.

Ефремов периодически отправлялся в «путешествия», как очень образно и точно назвал периоды, когда он выпивал, Анатолий Смелянский, но в нужный момент «возвращался» с новыми силами и идеями. Алкоголиком он не был. Люди, страдающие алкоголизмом, не в состоянии себя контролировать, а Олег Николаевич мог вообще не пить или пить очень умеренно. Все зависело от ситуации. Когда он был спокоен и весел, то не особенно нуждался в выпивке. Но если Ефремова загоняли в угол, он, чтобы вывернуться и «отсидеться», хватался за бутылку и линял с работы. По моим наблюдениям, его «путешествия» были связаны только с театром.

В советское время ни один из его спектаклей не выходил без изнурительного боя с цензурой. Помню, Олег Николаевич ставил пьесу Михаила Шатрова «Так победим!» Мхатовцы называли ее «Так поедим!» Ефремов долго не мог сдать постановку, в результате пришлось даже приглашать в театр самого Брежнева, получать его «добро».

Наконец нервы у Олега Николаевича не выдержали: «Все, больше не могу! Едем в Ялту! Хотя бы на три дня!» В кабинете в момент этого заявления кроме меня находились Калягин и режиссеры Роза Сирота и Леонид Монастырский. Мужики тут же позвонили в аэропорт, заказали четыре билета (себе и мне) и открыли бутылку водки. Мне ехать не хотелось. Через пару дней надо было играть спектакль, в то, что мы к этому времени вернемся в Москву, я не верила, гулянье уже шло полным ходом. Но Олег Николаевич сказал как отрезал: «Ты летишь со мной!» Приехало такси. Уже садясь в машину, я полезла в сумку и обнаружила, что у меня нет с собой паспорта. Обрадовалась — нашлась причина остаться. Олег Николаевич расстроился.

Иногда он любил испытывать. Требовал: «Если любишь, поедешь со мной!» И неважно, сколько времени и куда надо ехать. Однажды вместе с Леней Монастырским потащил к какому-то знакомому за сто километров от Москвы, заставил сидеть за столом до поздней ночи. Я вернулась домой под утро. Муж не стал докапываться. Мы еще жили вместе, но дело шло к разводу. И не Ефремов стал его причиной. Наш брак просто себя исчерпал.

Олег Николаевич предлагал сойтись, переехать к нему. Я долго колебалась, не говорила ни «да», ни «нет». Даже повесила у него в шкафу пару блузок, а потом их забрала. Подумала, что лучше все оставить как есть…

Наши отношения с Олегом Николаевичем не были романом в общепринятом смысле этого слова. Нас связывала не только и не столько физическая, сколько душевная, духовная близость. Для меня она была первостепенной. И поэтому меня не особенно волновали отношения Ефремова с другими женщинами — Вертинской, Мирошниченко или кем-то еще. Я знала, что нужна ему как никто другой, и этого было достаточно. Хотелось помочь Олегу Николаевичу, особенно когда ему «нездоровилось» — так называла его «путешествия» тактичная Ирина Григорьевна.

От нее я и узнавала, что Ефремов не вышел на работу. Сразу шла к нему домой. Там уже сидел кто-нибудь из друзей: Бурков, Калягин, Гельман, Рощин… Ему нужны были собеседники. А сколько он читал во время «болезни»! Олег Николаевич был настоящим библиоманом, с гастролей вез чемоданами не тряпки или технику, а книги. В спальне у него всегда была гора самого разного чтива, она занимала половину кровати. На другой половине Ефремов спал. Книги лежали раскрытыми, он читал их все одновременно.

Его «путешествия» были похожи на отпуск: выпивал, читал, спал, общался с друзьями. Ефремов называл это «подлатать батареи». Он наслаждался свободой, но головы не терял, наутро все очень хорошо помнил. Некоторые «умники» пытались его обмануть:

— Олег Николаевич, вы вчера обещали…

— Неправда, все было совсем не так.

В такие дни к нему приходили только те, кому он верил. Но иногда Ефремов пускал и не очень близких людей — кто-то ведь должен был пополнять «припасы для путешествий». Я делать это категорически отказывалась. Олег Николаевич уважал мою позицию и не хотел, чтобы я участвовала в посиделках. Как-то сказал, налив рюмку: «Ты на меня, Светка, не смотри! Я мужчина, а ты женщина и актриса и должна следить за лицом. Видишь, какая у меня сосудистая сетка? И у тебя такая будет, если станешь с меня пример брать!»

Однажды все-таки попросил: — Может, захватишь в гастрономе бутылку?

— Олег Николаевич, вы же знаете…

— Да знаю я, знаю! Тут, понимаешь, Вертинская приходила и вылила все запасы, на фиг, в раковину! А сходить в магазин некому.

Я не смогла отказать, потому что любила и жалела. Настя же, мне кажется, просто хотела самоутвердиться, а не боролась со слабостями Олега Николаевича. Когда поняла, что доминировать над Ефремовым не удастся, потеряла к нему интерес. По большому счету, он Вертинской и не был нужен. Она бы никог-да не взвалила на себя такой крест, как Ефремов.

Первое время я пыталась его увещевать, но он сказал: «Я все понимаю, но и ты пойми — мне это необходимо!» Я смирилась и с тех пор просто пыталась поддержать.

Однажды решила устроить праздник — по-моему, был Старый Новый год, — принесла поросенка. Мне его приготовил и привез прямо в театр поклонник — шеф-повар «Националя». Поросенок был молочный, но довольно большой, нафаршированный яблоками и черносливом. Мужики обалдели, когда его увидели. У Ефремова уже сидела обычная компания — Калягин, Гельман, Бурков, Шатров. Закуски практически не было.

Когда зашла в ванную помыть руки, Калягин скользнул за мной:

— Светочка, может, как-нибудь встретимся?

— Нет, Сан Саныч. Не получится.

Я пробыла у Ефремова совсем недолго и вернулась в театр — готовиться к спектаклю. В антракте позвонила:

— Ну, как поросенок?

— Бурков уже съел уши.

— А вы-то попробовали хоть что-нибудь?

— Попробовал, попробовал…

Соврал — все схарчили друзья.

Ефремов в таком состоянии практически не ел. Как-то вдруг попросил:

— Свет, я так хочу килечки! Ты возьми кусочек черненького хлебушка, помажь чуть-чуть маслицем и положи на него рыбку.

— А голову отрывать?

— Можно и с головой. Но лучше оторви. И добавь еще веточку укропчика!

В другой раз, уже на выходе из «кризиса», попросил говяжьего бульона на косточке. Я поехала на Центральный рынок, решила, что там выбор мяса получше. Обычно ходила на Палашевку рядом с театром и на Центральном растерялась. К счастью, встретила Евгения Леонова. К нему и обратилась:

— Евгений Павлович, вы не поможете купить хорошей говядины для Ефремова?

— Конечно помогу. Пойдем, у меня свой мясник

Тот отрубил классный кусок, а Леонов заплатил и за себя, и за меня. Он очень уважал Олега Николаевича.

Сварила бульон, положила картошку, морковку, сделала супчик. Ефремов ел и нахваливал: «Как вкусно!» А когда утолил голод, стал ворчать: «А мясо ты неправильно порезала, слишком крупно. Мама моя делала не так». Я даже немного обиделась…

На отдыхе он никогда не «болел», хотя мы все время выпивали, устраивали шашлыки. Обычно собиралось человек восемь-десять. Все скидывались по десятке и накрывали замечательный стол. Ефремов почти не пьянел, был бодр и весел.

Я очень любила сочинский санаторий «Актер». Попасть туда простому человеку в советское время было сложно. Мне давали путевку от театра как «ударнице», я играла много премьер. Мы заранее сговаривались, чтобы попасть в один заезд, и почти всегда собирались одной и той же компанией: Галина Борисовна Волчек с сыном Денисом, Валентин Иосифович Гафт, Игорь Кваша с женой Татьяной — «Квашонки», как их звали в «Современнике», Рощин, мы с Ефремовым.

В этом санатории даже пляж был особенный, разделенный на три сектора: общий, мужской и женский. Последний мы называли «лез-бищем» — там загорали только дамы, причем нагишом. Сплетничали, делились рецептами. Галина Борисовна учила меня ухаживать за ли-цом, готовить домашние кремы и лосьоны. Она всегда тщательно следила за собой и за тем, как выглядят ее актрисы. Советовала им, как лучше подстричься, покраситься, одеться. Волчек — прекрасный стилист.

Вообще, она — женщина до мозга костей. В любых условиях может создать уют. В этом мы, кстати, похожи. Я и на гастролях в самых голодных краях ухитрялась готовить нормальную еду, накрывать столы. И Галина Борисовна всех привечала, угощала. У нее в номере всегда стояли домашние чашечки, вазочки, лежали салфеточки. Ко мне она относилась как к дочери, не то что другие «взрослые» актрисы.

Моя телевизионная «мама» Татьяна Лаврова (мы вместе играли в многосерийном спектакле «В одном микрорайоне») жутко ревновала меня к Ефремову. При каждом удобном случае вставляла шпильку, особенно если выпила. В таком состоянии она на многое была способна. Про ее похождения ходили легенды. Таня и сама любила бахвалиться своей бесшабашностью, переходившей в неразборчивость. У Рощина была эпиграмма: «Тот не знает наслажденья, кто Лаврову не …» Когда я жаловалась на Танин Острый язычок, Ефремов успокаивал: «Не обращай внимания, она не со зла. Проспится и станет другой».

Со временем Лаврова меня все-таки «признала». Однажды даже отправила в МХАТ на «распродажу» — отдала свои талоны. Тогда во многих учреждениях устраивали выездную торговлю дефицитом. Таня сказала: «Мне ничего не надо. Только привези выпить». Я использовала всего один талон, купила сапоги и убежала в ужасе. Там была такая драчка! Смотреть, как народные артисты воюют с заслуженными за синтетические паласы, не было сил. Назавтра съездила к Лавровой на Кутузовский, отвезла бутылку коньяка. Она была рада. Пообещала: «В следующий раз купишь что-нибудь еще. Талоны опять тебе отдам». Но побывать на других битвах за дефицит мне не довелось. И мхатовцам стало не до покупок — начался раздел театра. Это был страшный период.

Ефремов хотел реформировать МХАТ еще в 1970 году, когда возглавил его. В театре была слишком большая труппа — сто пятьдесят человек, поэтому он не мог нормально функционировать. Даже я видела, что артисты маются без дела. Пьют, сплетничают, плетут интриги. Первое время поражалась: все женщины ходили в кофтах и шалях одних и тех же фасонов. Оказалось, они все вязали — на спицах и крючком, пытались хоть чем-то себя занять.

О разделе театра Олег Николаевич мечтал семнадцать лет. Он работал только с небольшой частью труппы, задействовав максимум тридцать артистов, как в «Современнике». Но там их когда-то было всего тридцать пять.

Когда началась Перестройка, идея раздела попала на подходящую почву. Однажды Олегу Николаевичу позвонил Горбачев. Он был во МХАТе на спектакле «Дядя Ваня» и хотел выразить свой восторг. Поинтересовался, как живется Ефремову.

— Трудно, — признался тот.

— Сейчас всем трудно. Мы такое затеяли! Ты подожди, Олег. Надо просто раскрутить маховик…

Рощин рассказывал, что Ефремов тогда… взмок. Это было невероятно — ему звонил генсек, хвалил, спрашивал, как жизнь. Повесив трубку, он вытер пот со лба и сказал: «Что смотрите? Да, трудно выдавливать из себя раба. Раньше только Сталин звонил Булгакову».

Слова Горбачева запали в душу Ефремову. Он решил, что пора и ему «раскрутить маховик» — то есть реформировать театр. Особых проблем не видел, он же не собирался выгонять людей на улицу, просто хотел создать две труппы. Тем артистам, которые пойдут за ним, предлагал контрактную систему и тот же принцип товарищества на вере, который был заложен в Уставе «Современника». Остальным гарантировал абсолютную свободу, возможность выбрать свой худсовет, режиссера, дирекцию. Обе труппы должны были работать под руководством Ефремова.

Он, конечно, был идеалистом. Ничего толком не продумал, надеялся, что в условиях свободы и демократии его идея как-то сама обретет плоть и кровь. Даже не предполагал, что Доронина за ним не пойдет! Хотел разделить труппу, а потом уже решать более частные вопросы. Вот в этом «потом» и была заложена бомба замедленного действия. Ефремов сам вызвал лавину, которая залила театр потоком грязи.

Начались бесконечные собрания, актеры не понимали, что их ждет, и впали в истерику. Даже Смоктуновский испугался: «Олег, мы все уже в возрасте, что с нами будет?» А Ефремов не думал о возрасте и каких-то житейских проблемах. Только о театре. Люди ожесточились, стали неуправляемыми, начали писать анонимки и коллективные письма в высшие партийные органы. Одно из них оказалось на доске объявлений во МХАТе, там очень жестко и несправедливо говорилось о «болезни» Ефремова. Это был удар под дых. Тем более что письмо, как стало вскоре известно, написали под руководством Всеволода Шиловского, которого Олег Николаевич прочил в руководители «второго» МХАТа!

Шиловский просил звание народного артиста. Доронина — «ролей, достойных ее таланта». Ефремов им, разумеется, отказал. Он никогда не шел навстречу таким просьбам. И тогда эти двое и создали оппозицию из «обиженных» артистов. Они заседали ночами, строчили бумаги в высокие инстанции. Когда Олег Николаевич понял, какие темные силы выпустил на волю, то ужаснулся, но было поздно. А к нему еще специально приходили «доброжелатели» — С бутылкой и аудиозаписью очередного собрания «оппозиционеров». Однажды, прослушав такую пленку, Ефремов сказал: «Света, я не хочу жить».

Я за него очень боялась. Впервые в жизни у Олега Николаевича пропало желание приходить в театр. Он не хотел встречаться с предателями, мечтавшими его добить. Страшно переживал, почти постоянно пил, но проверенное средство не помогало.

Однажды пригласил во МХАТ на «Утиную охоту» и играл Зилова с такой тоской и болью, что мне стало страшно. Казалось, Ефремов сейчас застрелится, как и его герой, или умрет от разрыва сердца. Еле досидела до конца и побежала к нему в гримерку. Олег Николаевич увидел, в каком я состоянии, начал успокаивать: «Ты что? Все нормально. Все хорошо».

Письмо интриганов имело совсем не тот эффект, на который они рассчитывали. Скандал стал публичным. После попытки оклеветать Ефремова «наверху» приняли решение о разделе театра. Олег Николаевич возглавил МХАТ имени Чехова, Доронина — МХАТ имени Горького. Именно она объединила вокруг себя недовольных, за Шиловского уже никто не хотел голосовать. Но из крупных актеров за Татьяной Васильевной никто не пошел.

Ефремов никогда не жалел о том, что сделал, но через несколько лет после раздела МХАТа остался фактически в одиночестве, друзья и единомышленники один за другим уходили из театра или умирали.

Олег Николаевич очень тяжело переживал эти потери. Самой первой, еще до раздела МХАТа, стала смерть Андрея Попова. Он умер от инфаркта. Ефремов рыдал, кричал в отчаянии: «Кто мне его заменит, кто?!» Андрей Алексеевич был необыкновенным — честным, добрым и очень интеллигентным человеком.

Потом ушел Евстигнеев — сначала только из штата театра. Он хотел устроить Цывину во МХАТ, но Олег Николаевич сказал: «Нет. И не потому, что Ира плохая актриса. Это оскорбит память Лили». Тогда Евгений Александрович стал просить, чтобы его меньше занимали, ссылаясь на плохое самочувствие и больное сердце. А Ефремов узнал, что он играет с Цывиной в антрепризе, и возмутился: «На стороне ты можешь работать, а в театре — нет, сердце болит? Ну так выходи на пенсию!» Даже я удивилась:

— Олег Николаевич, зачем вы так? Это все-таки Евстигнеев!

— Вот именно поэтому я и не могу терпеть его вранье!

В марте 1992 года Евгений Александрович внезапно умер — в Лондоне, накануне операции на сердце. Эта потеря потрясла многих, не только Ефремова. Прогноз ведь был благоприятным.

Смоктуновский оставался с Ефремовым до самого конца. Но в августе 1994-го он скоропостижно скончался в подмосковном санатории, где лечился после инфаркта. Кешу Олег Николаевич обожал и часто ругал за то, что тот себя не щадил: и в театре пахал за двоих, и носился на съемки и гастроли.

Как-то сидели вдвоем в кабинете и вошел Смоктунов-с кий. Я обрадовалась, сделала ему комплимент — сказала, что он, как всегда, в прекрасной форме.

— Какая там форма, — вздохнул Кеша. — Все болячки вылезли.

— А ты больше летай! — разозлился Ефремов. — А то сегодня играет в Москве, а завтра уже в Новосибирске! — Ну, надо же кормить семью.

— Ничего с твоей семьей не случится. Пора остановиться, ты ведь не мальчик! И гениальный актер!

— Я не гениальный, я космический актер. А ты — «метеорологический» режиссер!

Свел все к шутке. Ефремов при постановке пьес действительно уделял большое значение времени года. Говорил: «Чехов не зря уточняет, зима или осень. Это создает определенный настрой».

Последним ударом стала для Олега Николаевича трагическая гибель Елены Майоровой. Он ее очень любил.

О том, что Лена погибла, Олег Николаевич услышал в новостях, сразу позвонил мне. Он был в санатории в Барвихе, а я у него в квартире на улице Горького — теперь уже Тверской. Ефремов толком не мог говорить, только кричал: «Это ужасно, ужасно!» На похороны не приехал, не было сил. И правильно — он бы их не пережил. Панихида проходила во МХАТе, Камергерский был запружен народом. Все рыдали. В гробу лежала не Лена, а какая-то мумия под белой вуалью. Ее муж Сергей Шерстюк держался только на успокоительных. Когда я обняла его — вздрогнула. В нем самом жизнь еле теплилась. Через девять месяцев Сережи тоже не стало — рак..

Следствие пришло к выводу, что смерть Майоровой была несчастным случаем. Она, мол, пролила на платье керосин, а потом чиркнула спичкой, когда прикуривала, и вспыхнула как факел. А я не уверена, что все это произошло случайно. Лена любила балансировать на острие ножа. У нее были попытки самоубийства.

Я в это время уже жила в Стокгольме и в Москве бывала только наездами. Со своим мужем Карлом Люнгквис-том познакомилась в 1990 году совершенно случайно — на представлении в Ленинградском цирке. Сидели рядом, разговорились. Карл собирался в Москву и захотел прийти ко мне на спектакль. Записал мой номер, потом позвонил и действительно пришел…

Я уже играла в антрепризе. За год до этого уволилась из Театра имени Пушкина. Время было ужасное, пьес не ставили, денег не платили. Даже Ефремов долго не мог найти средства на постановку «Возможной встречи», недорогого и камерного спектакля, рассчитанного всего на трех актеров. Сначала я подрабатывала дубляжом американских фильмов, выходивших на видео. Через год Владимир Пруд-кин, с которым мы были знакомы еще со Школы-студии МХАТ, пригласил в антрепризу, которую организовал вместе с женой. Я до сих пор благодарна Володе и теперь уже покойной Нонне. Без их «Арт-цент-ра», наверное, не выжила бы.

А вскоре судьба сделала мне подарок — свела с Карлом. Таких мужчин, как он, чистых, любящих, преданных, просто нет. Первое время общаться нам было нелегко: он не знал русского, а я подзабыла французский, на котором Карл говорил неплохо. Пришлось брать уроки. Со временем я выучила и шведский, да так, что смогла играть в кино и преподавать студентам актерское мастерство.

Наверное, если бы это был не Карл, а какой-то другой мужчина, я бы не рискнула уехать. Но с ним была готова все начать заново. Я не могла его потерять. Мы вместе уже больше двадцати лет. Часто бываем в Москве. Карл очень любит Россию и с удовольствием ездит в Суздаль, Плес, мечтает посетить Пушкинские горы. Его сестра говорит, что в прошлой жизни он был русским. Может, поэтому мы и полюбили друг друга?..

Он и Ефремову сразу понравился. Олег Николаевич, конечно, ворчал: «Предательница! Слиняла в Швецию, бросила старика!» — но одобрял мой выбор. Говорил, что Карл — хороший, надежный парень. Он желал мне счастья, хоть и понимал, что теперь нам будет труднее видеться и общаться.

Я приезжала несколько раз в год, а звонила ему каждый день. Волновалась — Ефремов жил один. Николай Иванович умер, у Миши и Насти были семьи, дети. Они появлялись редко, в основном по делу. Регулярно к Олегу Николаевичу приходили только секретарь Татьяна ГЪрячева (Ирины Григорьевны уже не было в живых), завтруппой Татьяна Бронзова, ее муж Борис Щербаков и домработница.

Сначала у него хозяйничала мхатовская уборщица. Домработница из нее была никудышная, квартира заросла грязью. Я как только входила, начинала наводить порядок Все отмывала, разбирала. Залезала под потолок и запускала настенные часы. Ефремов вздыхал: «Все равно без тебя встанут. Никому это не нужно». Однажды содрала в ванной штору — на нее было страшно смотреть, он заканючил: «Не надо! Не выбрасывай!» Я отнесла на помойку этот ужас и повесила симпатичную занавеску, привезенную из Швеции. Подушки красивые купила и другие приятные мелочи, старалась создать уют.

Когда Таня Бронзова нашла Олегу Николаевичу другую домработницу — Галину, квартиру стало не узнать. Галя работала у него до самого последнего дня.

Ефремов по мне скучал, говорил: «Ну когда же мой Витамин приедет?» Все время убеждала его следить за питанием и принимать витамины, вот он меня так и прозвал. Я и сама поднимала ему настроение и тонус.

Он готовился к моему приезду. Однажды встречает:

— Привет! А я курицу для тебя варю. Уже час.

Я потыкала вилкой:

— Да она готова!

— Нет. Пускай еще поварится, мясо должно быть совсем мягким.

Присмотрелась — а там перья торчат. Ничего удивительного: на дворе начало девяностых, в магазинах пусто, купить даже такую курицу — плохо ощипанную, с потрохами — большая удача.

— У меня пинцета не было, — извиняющимся тоном говорит Ефремов. — Ничего, потом все равно кожу снимем. А пока ты выпьешь шампанского. Я тут приготовил бутылку. Сам пить не буду, на тебя посмотрю.

Выпила.

— Ну, как у тебя дела?

Я начинаю рассказывать, как преподаю шведам систему Станиславского и использую то, чему меня все эти годы учил Олег Николаевич.

— Молодец, — хвалит он. — Я всегда говорил, что ты как кошка. Никогда и нигде не пропадешь, хоть в Швецию тебя закинь, хоть на Аляску. А у нас Станиславского забыли и настоящий театр уже никому не нужен…

Это звучит так неожиданно трагично, что мне становится не по себе.

— Ты пей, пей, — подливает шампанского.

— Да я пью. Надо гренки, что ли, сделать к бульону…

Я видела, как он мучился с «Тремя сестрами». Говорил, что актеры ленятся, занимаются другими делами. Их сердце не принадлежит театру — только трудовая книжка, они не тратят себя и режиссера не слышат.

Курица варится еще долго. Наконец Ефремов решает, что она готова. Пробую бульон, а он горький-горький. Олег Николаевич сварил птицу прямо с желчным пузырем. Все приходится выбросить и допивать шампанское с гренками. Ох, как он расстроился:

— Господи, да что же это такое?! Даже курицу не смог сварить!

Я привозила ему рыбу — лосося и анчоусы. Как-то открываю холодильник, чтобы положить гостинцы, и чуть не падаю в обморок. Запах кошмарный! Протух сыр. Тут же выбрасываю его в мусоропровод и отмываю холодильник. Там почти ничего нет — только яйца, лекарства, соусы и одна усохшая морковка. В это время Ефремов появляется на кухне. Я говорю:

— Олег Николаевич, давайте завтракать. Я вам сварила два яичка всмятку.

— Хорошо. Ты еще сырку отрежь. Мне его из Франции привезли.

— Он испортился, я его выбросила.

— Что?! Французский сыр?! Он был нормальный, я его ел.

— Когда?

— Не помню.

Ему приносили обед из театра. Если приезжала я, Ефремов заказывал две порции. Я разогревала их на его электрической плите. В один из приездов смотрю — она вся вздулась. Спрашиваю:

— Это как же получилось?

— Ну, вот включил как-то и забыл, понимаешь.

Во второй половине девяностых Олег Николаевич стал сдавать. Ноги отказывали, трудно было дышать. У него прогрессировало страшное заболевание — эмфизема легких. Постоянного ухода не было, хотя желающие скрасить его одиночество находились и тогда.

У Ефремова в спальне одно время висел мой портрет.

Я когда-то снималась в рекламе и подарила ему один из постеров. Он попросил повесить его напротив кровати, сказал: «Буду лежать и на тебя смотреть».

Однажды приезжаю — плаката нет. Интересуюсь, что случилось. «Да вот, понимаешь, Ирка приходила и разодрала. Она же смешная, ты знаешь». Он никогда не отзывался плохо о своих женщинах. В крайнем случае мог сказать «смешная».

Эта известная актриса — яркая блондинка — добивалась Ефремова много лет. Требовала внимания, а он, как я уже говорила, был одиноким волком по натуре и не терпел давления. К артистке относился с юмором, любил разыгрывать. Я привозила ему из Швеции разные приколы. Тогда в большой моде были резиновые какашки, мухи и «пукательные» подушки. В России ничего подобного не продавалось, народ отрывался.

Как-то Ефремов рассказывает: «Я положил перед дверью «какашки» на тарелочке, знал, что Ирка придет. И вот влетает:

— Какой ужас! Мария Ивановна наделала перед дверью! Она не любит, когда я сюда прихожу! Я удивляюсь:

— Тетя Маша? Не может быть!

А она стала плакать, кричать, что консьержка ее ненавидит». Олег Николаевич так и не раскололся.

Сейчас в его подъезд просто не войдешь, там кодовые замки. А раньше была одна преграда: тетя Маша. Она сидела на посту неотлучно, в валенках зимой и летом, а нужду справляла под лестницей, в ведро. Когда кто-то возмущался — запах стоял чудовищный, тетя Маша говорила: «А куды ж я днем-то это вылью?» Жильцы терпели. Тетя Маша сторожила их добро как цепной пес, недаром до пенсии в органах работала. Никого не пускала, кричала: «Куды прешь?!»

У нее была комнатка, но, по-моему, она ее сдавала, а сама неотлучно сидела около лифта. Тот часто ломался, и для Ефремова это было трагедией. Он уже не мог подняться на третий этаж. Как-то я пришла к нему с подругой, актрисой Театра имени Пушкина Инной Кара-Моско. Думала, Олег Николаевич еще в театре. Он собирался на спектакль Петера Штайна «Гамлет». Главную роль там играл Евгений Миронов. Идти Ефремов не хотел, ему тяжело было сидеть в зале, но и отказаться не мог.

Входим в подъезд и видим его на стульчике рядом с тетей Машей. В лифте тоже был такой. Его ставили для Ефремова. Оказывается, Олег Николаевич ушел со спектакля, а лифт сломался, пришлось ждать, когда починят. Про < Гамлета» он сказал: 'Постановка интересная, Женя играет хорошо. Но, ты понимаешь, не забирает!» Это было его любимое выражение — «не забирает».

В последние пару лет Ефремов уже не мог жить без кислородного аппарата и поэтому перестал бывать в театре, репетировал и решал все вопросы дома. Но даже с трубками ему было трудно дышать и говорить. Он часто уходил в спальню, чтобы отлежаться.

Была возможность сделать в Швеции пересадку легких. Я уже об этом договорилась с Каролинским институтом, и Олег Николаевич собрал необходимые анализы, но знаменитый пульмонолог Михаил Перельман сказал, что больной не выдержит операции. Посоветовал отправить его в хороший европейский санаторий. Осенью 1999 года Ефремов поехал во Францию. Его сопровождала верная Таня Бронзова.

Из санатория он вернулся посвежевший и веселый. Хвастался, что лечащий врач даже разрешил ему выпивать каждый день бокал красного вина. Впрочем, в его положении это уже не имело большого значения. Французские медики сказали, что жить Ефремову осталось полгода.

Напоследок он хотел поставить спектакль, о котором мечтал еще в шестидесятые, — «Сирано де Бержерак». Репетировал из последних сил. Актерам с ним было тяжело. Олег Николаевич постоянно уходил в себя, молчал, мял сигарету, курил. Даже теперь не мог отказаться от любимого «Мальборо». Артисты, разумеется, тоже все дымили. Напрасно я умоляла ребят курить поменьше. В квартире было нечем дышать. Держать все время окно открытым я не могла, боялась простудить Ефремова…

В апреле 2000-го, примерно за месяц до смерти Олега Николаевича, в очередной раз приехала в Москву. Он был очень слаб, говорил с трудом, речь прерывал страшный кашель. Как-то сидели за столом, и вдруг его прорвало: «Ладно, пускай уже все болит, отваливается, я терпеливый, но когда не можешь дышать…» И замолчал. Воздуху не хватило.

На Пасху Ефремов собрал детей и внуков, видимо, решил проститься. Потом съездил к Рощину в Переделкино…

Завещания он не оставил, но много раз говорил, что квартира отойдет Мише, дача — Насте, а библиотека — музею МХАТа. Все друзья и знакомые об этом знали. Кому доверить свое главное богатство — Художественный театр, Олег Николаевич так и не решил. Он думал о преемнике. Сначала видел в этой роли Олега Табакова, потом почему-то Андрея Мягкова, хотел разделить обязанности художественного руководителя и возложить их на двоих людей. Все должно было окончательно определиться одиннадцатого июня 2000 года. Но Ефремов не дожил до этого дня.

Он просыпался поздно и долго оставался в постели — откашливался и приходил в себя. Я звонила часов в двенадцать и сразу чувствовала, как у него дела. Двадцать четвертого мая тоже набрала его номер. В тот день у меня в Стокгольме была премьера «Преступления и наказания». Я сама написала инсценировку и поставила спектакль. Олег Николаевич гордился мною.

Мы договорились, что позвоню вечером, после премьеры. Но днем Ефремов умер. В квартире он был один. Около четырех часов пришла секретарь Таня Горячева, она его и обнаружила. Позвонила дочери Насте. Та сразу же примчалась.

Я не смогла приехать на похороны: на протяжении десяти вечеров мы играли спектакль. Заменить меня никто не мог — сама сидела за звуко-режиссерским пультом.

МХАТ тогда был на гастролях на Тайване. Актеры рассказывали: «Мы собрались в холле гостиницы и молча смотрели друг на друга, не знали, что делать, как жить». Они не сразу смогли взять билеты, пришлось подключать дипломатов и Министерство культуры. Все это время звонили в Москву: «Ради бога, только дождитесь нас!»

Олега Николаевича похоронили тридцать первого мая на «аллее МХАТа» на Новодевичьем кладбище. Рядом с могилой Станиславского, которого он так чтил. Анатолий Смелянский очень хорошо тогда сказал: «Им будет о чем поговорить…»

Я приехала через несколько дней и сразу пошла к нему. Ефремов говорил незадолго до смерти: «Ты будешь ко мне приходить». Он знал, что я его никогда не покину, и для него это было важно.

Олег Николаевич не показывал, что чувствовал, все держал в себе, наверное, поэтому многие считали его жестким, непробиваемым, а он был ранимым. Его часто обижали, особенно в последние годы, и он мучился от того, что уже не было сил, что нужных слов не хватало, как кислорода. Я делала все, что могла, чтобы как-то заглушить его боль.

Ефремов не умел и не любил говорить красивые слова, но иногда его все-таки «пробивало» на нежность. «Ты не представляешь, девочка моя, как я тебя ценю, — однажды признался он. — Просто сказать не могу. Это все внутри».

Я жалею, что мы о многом не договорили, что была далеко и не могла поддержать его в самое тяжелое время. Мне не хватает этого человека. Я всегда буду помнить его и любить…

Понравилась статья? Поделиться с друзьями: