Русофобия российских западников

В XIX веке часть просвещенной российской элиты, тяго­теющая к Западу, стала тяготиться культурой России. Обособ­ление, возникшее в народе при его социальном разделении на сословия, приобретало характер этнического. В послепет­ровский период произошло не только укрепление системы крепостного права, но и вестернизация дворянского сосло­вия. А.С. Грибоедов писал: «Если бы каким-нибудь случаем сюда занесен был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он, конечно, заключил бы из рез­кой противоположности нравов, что у нас господа и крестья­не происходят от двух различных племен, которые еще не ус­пели перемешаться обычаями и нравами» (см. [34, с. 382]).

Российская бюрократия, порожденная реформами Пет­ра, также постепенно отдалялась и отторгалась от народа как угнетающая надстройка, к тому же постепенно проникавшая­ся социальным расизмом и русофобией. Ф.И. Тютчев писал в письме к своей дочери Анне 1 декабря 1870 г., что в России господствует «абсолютизм», который включает в себя «черту, самую отличительную из всех— презрительную и тупую не­нависть ко всему русскому, инстинктивное, так сказать, непо­нимание всего национального» [35].

В период упадка феодализма сословия дворян и кре­стьян начинают относиться друг к другу как к иным наро­дам. Кризис сословного общества и углубление социальных противоречий после реформы 1861 г. породили межсослов­ную вражду. Русофобия была присуща и существенной час­ти философствующей интеллигенции, которая металась меж­ду марксизмом и либерализмом (по выражению Солоневича, всем этим «бердяям булгаковичам»). Историк Г.П. Федотов, в юности марксист и социал-демократ, уехал в Париж своим хо­дом в 1925 г. Он вспоминал: «Мы не хотели поклониться Рос­сии — царице, венчанной царской короной. Гипнотизировал политический лик России — самодержавной угнетательницы народов. Вместе с Владимиром Печериным проклинали мы Россию, с Марксом ненавидели ее» [36]1.

А ведь Печерин — это конец 30-х годов XIX века! Считается (хотя точно не известно), что это о нем Пушкин писал в 1836 г.:

 

Ты просвещением свой разум осветил. Ты правды чистый лик увидел. И нежно чуждые народы возлюбил И мудро свой возненавидел.

 

Когда безмолвная Варшава поднялась И ярым бунтом опьянела, И смертная борьба меж нами началась При клике «Польска не згинела!».

 

Ты руки потирал от наших неудач, С лукавым смехом слушал вести. Когда разбитые полки бежали вскачь И гибло знамя нашей чести.

 

Когда ж Варшавы бунт раздавленный лежал Во прахе, пламени и в дыме, Поникнул ты главой и горько возрыдал. Как жид о Иерусалиме.

 

Русофобия была присуща даже патриотическому соз­нанию, как это выразилось в фигуре Чаадаева. В.В. Кожинов убедительно показывает, что Чаадаев был патриотом России, но ведь одновременно и ее ненавистником. Отношение к родной стране определяется не знанием и не логикой — оно

 

1 Как вспоминает меньшевичка Лидия Дан, сестра Мартова, в 90-е годы XIX в. для студента стало «почти неприличным» не стать марксистом. Л. Хейм-сон подчеркивает особую роль, которую сыграли в формировании мировоз­зрения меньшевистской молодежи марксистские произведения ГВ. Плеха­нова: «В этих работах молодежь, пришедшая в социал-демократию, нашла опору для своего бескомпромиссного отождествления с Западом и для сво­его не менее бескомпромиссного отвержения любых форм российской са­мобытности» [37].

сродни религиозному чувству. Чаадаев знал примерно то же, что и Пушкин. Но Пушкин писал «Руслана и Людмилу» или «Полтаву», а Чаадаев такие строки: «Никаких чарующих вос­поминаний, никаких прекрасных картин в памяти, никаких действенных наставлений в национальной традиции. Окинь­те взором все прожитые нами века, все занятые простран­ства — и вы не найдете ни одного приковывающего к себе воспоминания, ни одного почтенного памятника… Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем, без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя… Явившись на свет, как незаконнорожденные дети, лишенные наследства, без свя­зи с людьми, предшественниками нашими на земле, не хра­ним в сердцах ничего из наставлений, вынесенных до нашего существования… Про нас можно сказать, что мы составляем как бы исключение среди народов. Мы принадлежим к тем из них, которые как бы не входят составной частью в чело­вечество…».

Поэт Н.М. Языков, умирая, написал о Чаадаеве:

 

Вполне чужда тебе Россия, Твоя родимая страна! Ее предания святые Ты ненавидишь все сполна.

 

Структура русофобии наших отечественных западников во многом воспроизводила концепции, выработанные в За­падной Европе еще в XVI веке. Со времен Чаадаева поминает­ся как причина культурной несостоятельности принятие хри­стианства от Византии. Чаадаев писал: «Повинуясь нашей злой судьбе, мы обратились к жалкой, глубоко презираемой этими [западными] народами Византии за тем нравственным уста­вом, который должен был лечь в основу нашего воспитания».

Мысль Чаадаева о том, что воспринятое от «глубоко пре­зираемой» Византии христианство несостоятельно, считает­ся в русофобской элите очень плодотворной, ее перепева­ют уже почти два века. Вот авторитетный философ, «грузин­ский Сократ» М.К. Мамардашвили объясняет французскому коллеге, что такое Россия: «Живое существо может родиться уродом; и точно так же бывают неудавшиеся истории. Это не должно нас шокировать. Вообразите себе, к примеру, некото­рую ветвь биологической эволюции — живые существа рож­даются, действуют, живут своей жизнью, но мы-то, сторонние наблюдатели, знаем, что эволюционное движение не идет больше через эту ветвь. Она может быть достаточно велика, может включать несколько порой весьма многочисленных видов животных, — но с точки зрения эволюции это мертвая ветвь. Почему же в социальном плане нас должно возмущать представление о неком пространстве, пусть и достаточно большом, которое оказалось выключенным из эволюцион­ного развития? На русской истории, повторяю, лежит печать невероятной инертности, и эта инертность была отмечена в начале XIX века единственным обладателем автономного фи­лософского мышления в России — Чаадаевым. Он констати­ровал, что Просвещение в России потерпело поражение… По-моему, Просвещение и Евангелие (ибо эти вещи взаимо­связанные) совершенно необходимы… Любой жест, любое че­ловеческое действие в русском культурном космосе несут на себе, по-моему, печать этого крушения Просвещения и Еван­гелия в России» [38].

Левая часть образованного слоя в XIX веке интенсивно разрушала образ монархического государства, подрывая его роль как символа национального сознания. Н. Добролюбов еще студентом писал о Николае I, апеллируя к Западу: «Но как могла Европа сносить подобного нахала, который всеми си­лами заслонял ей дорогу к совершенствованию и старался погрузить ее в мракобесие?» [39].

Европеизированное образование также усиливало отчу­ждение элиты от русского народа. В статье «Беспочвенность русской школы» В.В. Розанов пишет: «Пора нашему просве­щению снять «зрак раба», который оно носит на себе… Но дело лежит гораздо глубже, потому что и самый материал об­разования, с которым непосредственно соприкасается отро­ческий и юношеский возраст всей страны, есть также не рус­ский в 7/10 своего состава. То есть незаметно и неуклонно мы переделываем самую структуру русской души «на манер ино­странного» [84, с. 235—236].

Розанов приводит данные, в которые трудно поверить: на весь курс русской истории, который дается в трех клас­сах гимназии, отведено в сумме 56 часов, то есть 1/320 часть учебного времени восьмиклассной гимназии. Он продолжает: «На «нет» сводится роль исторического воспоминания в душе почти каждого образованного русского. Удивляться ли при этой постановке дела в самом зерне его, что мы на всех по­прищах духовной и общественной жизни представляем сла­бость национального сознания, что не имеем ни привычек русских, ни русских мыслей, и, наконец, мы просто не имеем фактического русского материала как предмета обращения для своей хотя бы и «общечеловеческой» мысли?» [40, с. 237].

Об умонастроениях молодых либеральных интеллиген­тов Розанов писал: «У француза— «chere France», у англи­чан — «Старая Англия», у немцев — «наш старый Фриц». Толь­ко у прошедшего русскую гимназию и университет» — «про­клятая Россия».

После крестьянских волнений 1902—1907 гг. либераль­ная элита качнулась от «народопоклонства» к «народонена-вистничеству». Об этой ненависти писал Толстой (она проса­чивалась вниз, в массовое сознание): «Вольтер говорил, что если бы возможно было, пожав шишечку в Париже, этим по­жатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин ли­шил бы себя этого удовольствия. Отчего же не говорить правду? Если бы, пожавши пуговку в Москве или Петербурге, этим пожатием можно было бы убить мужика в Царевокок-шайском уезде и никто бы не узнал про это, я думаю, что на­шлось бы мало людей из нашего сословия, которые воздер­жались бы от пожатия пуговки, если бы это могло им доста­вить хоть малейшее удовольствие. И это не предположение только. Подтверждением этого служит вся русская жизнь, все то, что не переставая происходит по всей России. Разве те­перь, когда люди, как говорят, мрут от голода… богачи не си­дят со своими запасами хлеба, ожидая еще больших повыше­ний цен, разве фабриканты не сбивают цен с работы?» [41].

Красноречивы установки И. Бунина, который обладал большим авторитетом и как писатель, и как «знаток русско­го народа». В элитарных собраниях Бунин говорил о русских: «От дикости в народе осталось много дряни, злобности, за­висть, жадность. Хозяйство мужицкое как следует вести не умеют. Бабы всю жизнь пекут плохой хлеб. Бегут смотреть на драку или на пожар и сожалеют, если скоро кончилось. По праздникам и на ярмарках в бессмысленных кулачных боях забивают насмерть. Дикий азарт. На Бога надеются и ленятся. Нет потребности улучшать свою жизнь. Кое-как живут в ди­карской беспечности. Как чуть боженька не уродил хлеб — голод» [42, с. 14—15]1.

Советская революция вызвала в части интеллигенции взрыв ненависти к русскому простонародью. Академик Ве-селовский, судя по его дневникам, — либерал и даже социа­лист2. Но он, «один из ведущих исследователей Московско­го периода истории России XIV — XVII веков», рассуждает как русофоб и крайний западник. Он пишет в дневнике: «Вот уж подлинно, навоз для культуры, а не нация и не государство… Еще в 1904 — 1906 гг. я удивлялся, как и на чем держится та­кое историческое недоразумение, как Российская империя. Теперь мои предсказания более чем оправдались, но мнение о народе не изменилось, т.е. не ухудшилось. Быдло осталось быдлом… Последние ветви славянской расы оказались столь же неспособными усвоить и развивать дальше европейскую культуру и выработать прочное государство, как и другие ветви, раньше впавшие в рабство. Великоросс построил Рос­сийскую империю под командой главным образом иностран­ных, особенно немецких, инструкторов» [42, с. 24, 31].

В другом месте он высказывается даже определеннее: «Годами, мало-помалу, у меня складывалось убеждение, что русские не только культурно отсталая, но и низшая раса… Повседневное наблюдение постоянно приводило к выводу, что иностранцы и русские смешанного происхождения да-

 

1 Эти установки порождали ответную ненависть. М.О. Гершензон, идео­лог либеральной интеллигенции, которая после революции 1905 — 1907 гг. все больше и больше сдвигалась к противопоставлению себя народу как иной, враждебной расе, писал: «Каковы мы есть, нам не только нельзя меч­тать о слиянии с народом, — бояться мы его должны пуще всех казней вла­сти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной» [43, с. 101].

2 В январе 1918 г. он пишет: «Разгон Учредительного собрания — про­шел, или, вернее, проходит. Теперь уже несомненно, что революция убита; остаются борьба с анархией и реставрация… Все это такие удары социализ­му и революции, от которых в России они не оправятся».

ровитее, культурнее и значительно выше, как материал для культуры» [42, с. 38].

Бунин писал в книге «Окаянные дни»: «А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметричными чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского про­стонародья, — сколько их, этих атавистических особей, кру­то замешенных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая…»1.

М.М. Пришвин записал в дневнике 19 мая 1917 г.: «Сон о хуторе на колесах: уехал бы с деревьями, рощей и травами, где нет мужиков». 24 мая он добавил: «Чувствую себя ферме­ром в прериях, а эти негры Шибаи-Кибаи злобствуют на меня за то, что я хочу ввести закон в этот хаос». 28 мая читаем та­кую запись: «Как лучше: бросить усадьбу, купить домик в го­роде? Там в городе хуже насчет продовольствия, но там свои, а здесь в деревне, как среди эскимосов, и какая-то черта не­умолимая, непереходимая» [45].

Кстати, эта русофобия в эмигрантской элите не исчез­ла даже после Отечественной войны, когда наш народ пред­ставлял собой «нацию инвалидов и вдов». Вот что пишет пи­сательница Н. Берберова в 1947 г. в письме Керенскому: «Для меня сейчас «русский народ» это масса, которая через 10 лет будет иметь столько-то солдат, а через 20— столько-то для борьбы с Европой и Америкой… Что такое «его достояние»? Цепь безумств, жестокостей и мерзостей… Одно утешение: что будущая война будет первая за много десятилетий необ­ходимая и нужная» [33].

Советские люди в годы перестройки и в начале 90-х го­дов полной мерой хлебнули этнической ненависти к «совку», за которой скрывалась классическая русофобия. Один «но­вый русский» гражданин писал в статье «Я — русофоб» в эли­тарном журнале перестройки: «Не было у нас никакого ком­мунизма — была Россия. Коммунизм — только следующий псевдоним для России… Итак, я — русофоб. Не нравится мне русский народ. Не нравится мне само понятие «народ» в том

 

1 И.Л. Солоневич пишет: «Бунинские «Окаянные дни», вышедшие уже в эмиграции, полны поистине лютой злобы — злобы против русского народа» [44, с. 193].

виде, в котором оно у нас утвердилось. В других странах «на­род» — конкретные люди, личности. У нас «народ» — какое-то безликое однообразное существо» [46].

В вину русскому народу ставился и тот факт, что он дваж­ды осмелился ответить Отечественной войной на нашествие с Запада — «отторг душу», которая несла ему культуру. В яв­ном виде эта идеологическая разработка излагалась в фило­софской литературе, а затем тиражировалась в СМИ вскользь, с тем или иным прикрытием.

В.И. Мильдон в «Вопросах философии» представляет Оте­чественные войны как вторжение русских в Европу: «Дважды в истории Россия проникала в Западную Европу силой — в ] 813 и в 1944 — 1945 гг., и оба раза одна душа отторгала дру­гую. В наши дни Россия впервые может войти в Европу, осоз­нанно и безвозвратно отказавшись от силы как средства, не принесшего никаких результатов, кроме недоверия, озлоб­ленности и усугублявшегося вследствие этого отторжения двух душ» [5].

Подумать только— Великая Отечественная война «не принесла никаких результатов, кроме недоверия». А то, что она прекратила уничтожение евреев в Освенциме, философ Мильдон за результат не считает?

Неприязнь к Отечественным войнам устойчива и глубо­ка. Мысль о том, что даже Отечественная война 1812 г. была войной реакционной, настолько существенна, что она насле­довалась «прогрессивной интеллигенцией», в том числе в России и СССР, из поколения в поколение — вплоть до ны­нешних дней. Израильский историк Дов Конторер пишет, что во влиятельной части советской интеллигенции существова­ло течение, которое отстаивало «возможность лучшего, чем в реальной истории, воплощения коммунистических идей» (он называет эту возможность «троцкистской»). Конторер ци­тирует кинорежиссера Михаила Ромма, который 26 февра­ля 1963 г. выступал перед деятелями науки, театра и искусств (текст этот ходил в 1963 г. в самиздате):

«Хотелось бы разобраться в некоторых традициях, кото­рые сложились у нас. Есть очень хорошие традиции, а есть и совсем нехорошие. Вот у нас традиция: исполнять два раза в году увертюру Чайковского «1812 год». Товарищи, насколь­ко я понимаю, эта увертюра несет в себе ясно выраженную политическую идею— идею торжества православия и само­державия над революцией. Ведь это дурная увертюра, напи­санная Чайковским по заказу. Это случай, которого, вероятно, в конце своей жизни Петр Ильич сам стыдился. Я не специа­лист по истории музыки, но убежден, что увертюра написа­на по конъюнктурным соображениям, с явным намерением польстить церкви и монархии. Зачем Советской власти под колокольный звон унижать «Марсельезу», великолепный гимн французской революции? Зачем утверждать торжество царского черносотенного гимна? А ведь исполнение увертю­ры вошло в традицию. Впервые после Октябрьской револю­ции эта увертюра была исполнена в те годы, когда выдуманы были слова «безродный космополит», которыми заменялось слово жид».

Конторер увязывает увертюру Чайковского и саму побе­ду России в Отечественной войне 1812 г. с современным те­зисом о «русском фашизме». Он пишет о демарше Михаила Ромма: «Здесь мы наблюдаем примечательную реакцию ху­дожника-интернационалиста на свершившуюся при Сталине фашизацию коммунизма» [47]1.

Периодически оживлялся и старый тезис революцион­ных демократов XIX века «Россия — тюрьма народов». Вот стихотворение поэта-шестидесятника Александра Городниц-кого, где он выражает отношение к солдатам, подавлявшим в 1956 г. восстание в Будапеште:

 

Танк горит на перекрестке улиц, Расстреляв последние снаряды, В дымном жаре, в орудийном гуле, У разбитой им же баррикады.

 

 

1 в 20-е годы западническая линия в советских идеологических службах еще была сильна. Кутузов и Багратион обвинялись в бездарности и трусо­сти, они получали в советской публицистике оценку ниже той, что содержа­лась во французских школьных учебниках. Главный репертуарный комитет в 1927 г. запретил публичное исполнение увертюры Чайковского «1812 год». Свернуть всю эту кампанию удалось только после того, как была разгромле­на, самыми жестокими методами, «оппозиция» в ВКП(6) [48].

Как там встретят весть, что не вернулись. Закусив губу или навзрыд? Танк горит на перекрестке улиц. Хорошо, что этот танк горит!

 

Русских обвинял и духовный авторитет более крупно­го калибра — Солженицын. Ему было стыдно за то, что в ГУЛАГе после войны находились не только русские, но и люди других национальностей. Он пишет в своей кни­ге «Архипелаг ГУЛАГ»: «Особенно прилегают к моей душе эс­тонцы и литовцы. Хотя я сижу с ними на равных правах, мне так стыдно перед ними, будто посадил их я. Неиспорченные, работящие, верные слову, недерзкие, — за что и они втяну­ты на перемол под те же проклятые лопасти? Никого не тро­гали, жили тихо, устроенно и нравственнее нас — и вот ви­новаты в том, что живут у нас под локтем и отгораживают от нас море. «Стыдно быть русским!»— воскликнул Герцен, ко­гда мы душили Польшу. Вдвое стыднее быть советским перед этими незабиячливыми беззащитными народами» [49].

Благодаря гипнозу литературного таланта Солженицы­на читатель начинал верить, что «неиспорченные незабияч­ливые» эстонцы, конечно же, попали в ГУЛАГ безвинно. Он «забывал» и о том, что на стороне немцев воевало на треть больше эстонцев, чем в Советской армии, и что из них нем­цы формировали самые жестокие карательные части, кото­рые орудовали не только в Прибалтике. Стыдно быть рус­ским! «Никого не трогали» эстонские эсэсовцы, «жили тихо, и нравственнее нас».

Во время перестройки русофобия маскировалась и под науку, в ней широко применялась «генетическая» фразеоло­гия. Гуманитарии «доказывали», будто в результате револю­ции, войн и репрессий произошло генетическое вырожде­ние русского народа и он по своим «качествам» опустился до уровня «человек биологический».

Видный социолог В. Шубкин дает в «Новом мире» такие определения: Человек биологический — «существо, озабочен­ное удовлетворением своих потребностей… речь идет о еде, одежде, жилище, воспроизводстве своего рода». Человек со­циальный— он «непрерывно, словно четки, перебирает ва­рианты: это выгодно, это не выгодно… Если такой тип не нару­шает какие-то нормы, то лишь потому, что боится наказания», у него «как видно, нет внутренних ограничений, можно ска­зать, что он лишен совести». Человек духовный— «это, если говорить кратко, по старому, человек с совестью. Иначе гово­ря, со способностью различать добро и зло».

Каково же, по выражению В. Шубкина, было «качество на­селяющей нашу страну популяции»? Удручающе низкое: «По существу, был ликвидирован человек социальный, поскольку любая самодеятельная общественная жизнь была запреще­на… Человек перестал быть даже «общественным животным». Большинство людей было обречено на чисто биологическое существование… Человек биологический стал главным геро­ем этого времени» [50].

Это поразительное для конца XX века мракобесие под­хвачено следующим поколением гуманитариев. Эксперт Гор­бачев-фонда В. Соловей пишет в 2005 г.: «Хотя доля русских во всем населении страны уменьшилась не так уж драматически, составив в 1989 г. 50,6%, качество «человеческого материала» не оставляло им шансов сохранить традиционную роль хра­нителя и краеугольного камня государства» [4, с. 172].

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Добавить комментарий
SQL - 48 | 0,160 сек. | 13.2 МБ